Vозле синих Zвёзд. Пьеса

Андрей КУЛАГИН | Драматургия

 

Vозле синих Zвёзд. Пьеса

 

Мужской разговор в одном действии для одного, пока ещё действующего лица.

Квартира СТАРИКА. Повсюду расставлены и развеше­ны фотографии (портреты). Какие-то ОН берёт и ходит по комнате, на какие-то просто оглядывается. А ещё ОН собирает вещи в армейский вещмешок. На самом деле СТАРИК не такой уж и старый. На нём голубая майка-тельняшка, на плече наколка «ВДВ».

СТАРИК. Одному лучше, одному хорошо. Хочешь – ра­дио слушай, хочешь – телевизор смотри, хочешь – спи, а хочешь – бодрствуй. Слушал тут программу для полу­ночников «Доктор сон». Рассказывали про племя под названием коньяк, кроме шуток, есть такое в индийских джунглях, у них забава – отрезать кому-нибудь башку и поставить на полку.

Типа вся сила в голове, и если ты её кому-нибудь отрубишь, то твоя личная значимость удво­ится. В этом что-то есть. Особенно если убрать кого-ни­будь башковитого. Во-первых, одним умником меньше, а во-вторых, на общем поредевшем фоне и ты уже не так бедно смотришься. Сейчас, говорят, они с этим делом за­вязали, ну-ну… Я нашёл в интернете портреты тамошних мужичков. Не похожи они на вегетарианцев, ой, не похо­жи. Сдаётся мне, не только у коньяков такая веселуха. У каждого отыщется своя полочка с головами. Главное – хорошо поискать.

Начинается игра с портретами.

Я, когда жену схоронил… Даже ещё не схоронил, толь­ко увезли, сразу сказал дочери и зятю – продавайте к чёр­ту эти хоромы вместе с мебелью и прочим ливером. Од­нушку мне найдите на первом этаже. Можно в панельном доме. А ещё лучше – землянку с буржуйкой. Она: «Папа!» А я: «Что папа? Папа дело говорит. Во-первых, удобно вы­носить. А во-вторых, я никого не пролью. Внизу холодно, а я люблю холодно. Люблю, когда руки стынут! С одной стороны, неудобство, а с другой – так приятно утеплить­ся, вскипятить чайку! Старики пахнут – это факт. Поэтому пусть лучше ветерки гуляют и прохлада». Жена сквозня­ков боялась, но и духоты не переносила, страдала от од­ного и другого. А я ни от чего не страдаю. Одному лучше, одному хорошо.

Я не бедный старичок, могу позволить коньячок. Но предпочитаю её. Беру самую дешёвую, дорогую по­купать нет смысла. Открытие – водка никакая не горькая. Она сладкая. Просто её нужно употреблять аптекарски­ми дозами, как корвалол. Самое доступное из лекарств. И самое действенное. Просто нужно правильно прини­мать. Раз в сутки, но… непрерывно.

Одному хорошо, но совсем без людей тоже нельзя. Иначе их место займут призраки.

Показывает на портрет подростка.

Вот – лучший из гостей. Вообще не напрягает. Прихо­дит, садится, ест яичницу, я в окно смотрю. Иногда пере­брасываемся парой фраз.

Я: Сдохну, всё будет твоё.

Он: Дед, зачем мне эта халабуда?

Я: Продашь, машину купишь.

Он: Тема.

Дочь допытывается: чем питаешься? Почему не поль­зуешься бельём? Спишь одетым?

Я солдат. В любой момент может протрубить труба. Встретить костлявую в майке и трусах? Увольте!

Чем питаюсь? Да хоть бы чем! Купил картошки, сварил, съел. Захотел яйцо – сварил, съел. Никаких кастрюль, ни­каких прокисших супов. Всё свежее, всё на один раз. Дочь в

растерянности. Одинокий мужчина по определению должен быть неухоженным, необихоженным. А здесь всегда проветрено, аскетично, вещи не валяются. Корзин­ка для грязной одежды пуста. У меня нет грязной одеж­ды. Я её не коплю. Постирал, высушил, надел. Постирал, высушил, надел. Износил – выбросил. Это вы, женщины, молитесь порядку, как богу желанному и недостижимо­му. Всю жизнь ишачите на него, и что в итоге? Из хаоса вышли, в хаос ушли. А я не борюсь. Я просто исключаю из своей жизни беспорядок. Моя утром приходила на кух­ню и начинала всё переставлять. Как в напёрстки играла. Я специально вставал пораньше и располагал всё так, как она располагала накануне. По точкам. Бесполезно – лепила мир заново. Я ничего не переставляю. Где поставил, там и стоит, никому не мешает. Одному хорошо. Одному лучше.

Квартирку мне нашли, как и просил, на первом этаже, но на пригорке. Даже балкон есть. Летом живу на нём. Вид изумительный: трансформаторная будка, отделение банка, круглосуточный чипок. Зря улыбаетесь – дислока­ция интересная. Возьмём банк. Возьмём банк!

Достаёт из вещмешка бинокль. Наводит резкость.

Могу составить идеальный план операции. Всех инкас­саторов изучил. Кто как зевает, как чешется, как из ма­шины выходит, в какую сторону смотрит, а в какую нет. Знаю, из каких кустов напасть, в какие уйти. В трансфор­маторной будке можно посадить снайпера. Сзади спря­тать автомобиль. Вылетит – даже стрелять не придётся. По своим не стреляем.

Переходит от бинокля к чекушке.

В чипке я затариваюсь. Девки-продавщицы меня знают. Особенно одна – Марина. Пыталась здесь корни пустить, но я ей сказал – цыц! Не мечтай. Приходить – приходи, но не более того. Я был свиньёй по жизни, но помереть хочу человеком. Поняла. Или сделала вид. Но приходит. Мне понятно зачем, а ей? Простая девушка. Ну как девушка? Тридцать шесть лет, двое детей, живёт с родителями, перспектив ноль. Красивая, когда накрасится, и вроде не стерва, но…Две-три краски, два-три жеста. Одни и те же. Водил её в кабак, мужики пялились. Но… две-три краски.

С кем не бывает скучно, так это с Викторией. Она яв­ляется по ночам. Выходит из угла и бродит по комнате. Спокуха, все дома! По своей комнате ходит, не по моей. Не хватало, чтоб она ещё здесь ходила. Что у нас в том углу? Интернет у нас в том углу. Видеосвязь у нас в том углу. На территории потенциального противника есть ме­сто, называется Айдахо – та ещё дыра. Там мормоны – сек­та такая, картошку выращивают. Как в Белоруссии. Викто­рию мормонил один. По переписке. Уехала, как только границы открыли. Тогда многие хотели уехать. И что? Как говорится, ни сбывища, ни крывища. Скитается по ка­ким-то коммунам. Сейчас в поиске. И ведь найдёт! У неё с возрастом женское не прекращается и, похоже, не пре­кратится никогда.

Показывает детскую фотографию.

Это я.

Мальчик, ты кого больше любишь, маму или папу?

Хороший вопрос. Не соврёшь – не ответишь. Даже не вспомню, когда это началось. Очевидно – врождённое.

– Сынок, что?

– Пи-и-и-ить.

Бежит на кухню, возвращается с чашкой. А я не хочу, но пью. Потом сладостно выдыхаю, падаю на подушку:

– Спасибо, мама!

Мама счастлива. А я тем более. Заставил мир вращать­ся. А зачем? Ума не приложу.

Отец был помешан на спорте. Ни одной трансляции не пропускал. «Футбол-Хоккей» выписывал, был такой еже­недельник на газетной бумаге. Смешное название, если подумать. Где футбол с его травяными полями и где хок­кей с ледяными соплями? Но в мужском мире и не такое уживается. Футбол-хоккей, охота-рыбалка, вино-домино. У бати была мечта – ленинградский институт физкульту­ры. Ленинградский! Нравилось мне это слово – Ленин­град. Тёплое оно. Петербург – красиво, но холодно. В Пе­тербурге цари, в Петрограде революция, а в Ленинграде блокада!

 

Город над вольной Невой,

Город нашей славы трудовой.

Слушай, Ленинград, я тебе спою

Задушевную песню свою.

 

Музыка Соловьева-Седого, слова Чуркина. Физкультура физкультурой, а пошёл отец по инженерной части – баб­ка с дедом настояли. Сломали судьбу. Ходил потом всю жизнь с потухшими глазами, но в тренировочных костю­мах. Синие трикотажные, с молнией. Кеды называл «кеты». Яшин, Брумель, Юрий Власов – его кумиры. Он верил, что они настоящие. Может, так оно и было тогда. Но не сей­час. Сейчас как ни включишь – всё биатлон. Круглый год бегут, стреляют, опять бегут, опять стреляют. А ты побе­гай, когда стреляют в тебя. Батя, мой долговязый, сухоща­вый батя, вечно пахнущий табаком и одеколоном «Шипр», задолго до репортажей метался по комнате с телевизион­ной антенной – настраивал и сам настраивался. Я путался под ногами, заглядывал в глаза, делал вид, что мне инте­ресно: «Папа, как ты думаешь, наши выиграют? А с каким счётом?» Поддержать его хотел. Защитить.

Эта, из чипка которая, считает меня интерЭсным чело­веком. А чего интересного? Ничего. Долго приучал гово­рить «ты». Уже и переспали, а она всё «вы» да «вы». Я го­ворю, где тут «вы», я один, или позвать кого? Она: «Нет! Нет!» Чудо пучеглазое. У меня для неё всегда готова ко­робка конфет и бутылка марочного. Она чуть пригубит, закусит, а потом всё это уносит. Я заряжаю новую короб­ку и новую бутылку. Так же моя бабка делала. У нас были зелёные шторы с жёлтой полосой, и на них яблоки. Я од­нажды зимой шторку отодвинул а на подоконнике за на­печатанным фруктом на фоне заледеневшего стекла на­стоящая живая антоновка. На другой день то же самое. И на третий. Чудо – на окне яблоки растут! Марина такая же дурочка. Но мягкая, тёплая, что ещё нужно?

А нужно ещё полрюмочки. Даже четверть.

Жена не была ни мягкой, ни тёплой – какой-то недости­жимой. Аккуратная такая девочка, строгая. Я не отличал­ся ни целомудрием, ни постоянством, шалопай шалопа-ем, но она почему-то выбрала меня. Посмотрела, подума­ла. Ещё раз посмотрела, ещё раз подумала. И взяла. И как взяла! Однажды… Мы уже жили приличное количество лет. Я погуливал, а жену ревновал. Сам гулял и сам же рев­новал. И чем больше гулял, тем сильнее. Провоцировал, а она не велась. За всю жизнь ни одной сцены ревности, а ведь я подолгу дома не бывал. В девяносто пятом, после Гудермеса, завалились мы всем подразделением в кабак. Кто с супругой, кто с подругой, один я соло. Моя подобны­ми сборищами брезговала, я, говорит, вашу службу ува­жаю и вас, дураков, люблю. Но только трезвых. Под этим делом из вас такое прёт порой. Не хочу. Хозяин – барин! В кабаке нарисовалась одна живенькая. Поглядывала, на шутки реагировала, клеилась. Кабаком дело не ограничи­лось, пошли к кому-то на квартиру. Я позвонил – так, мол и так. Жена переспрашивать не стала. Гуляй – и положила трубку. Без иронии, без этого бабьего яда, типа гуляй-гу­ляй, догуляешься. Нет, спокойно, ласково даже. Можно сказать, благословила. Мне бы её услышать, но куда там, я уже был на взводе. Закончили пьянку, вышли на улицу. Толпа редеет, кто на троллейбус, кто на такси, кто пеш­ком. Живенькая жмётся: «Проводишь?» И вдруг вижу – все на нас смотрят. Все! Как на приведённых на расстрел. Рукой сделал и… через дорогу на красный. Бегом.

Пищит компьютер.

Вива лавива, вива – Виктория!

Убавляет звук.

Я про неё рассказывал. Точнее, ещё не рассказывал. Начнёшь – не остановишься. Дамка приятная во всех от­ношениях. Сирена! В смысле – сигнал бедствия. В молодо­сти блоковскую незнакомку изображала – шляпки, вуали, цыганские шали. Куда ни придёт, там сразу как при царе-батюшке: салон, музыка, романтические отношения. За­кинет ногу на ногу, упрётся грудью в гитарную деку – ох и ах, роковая женщина! С советской властью была в кон­трах, это было модно. Нас, курсантов, господами кадета­ми величала. И ведь нравилось дуракам, думали, это всё шуточки, хиханьки. Никто из-за неё на дуэлях не

дрался, не те времена, но несколько браков разрушила. Двоих му­жей споила. Или троих? А сама держится – самодержица.

За что я её люблю… я вообще мало кого люблю, вы уже поняли? Так вот, я люблю Викторию и не отрубаю ей башку только потому, что у неё отсутствует память. Ка­кая-то оперативка есть, что-то заложено по умолчанию, но файлы живут не более одного дня. Рассказываешь ей анекдот – один и тот же, а она каждый раз смеётся. Жен­ский алкоголизм, он, знаете ли… Я постарше, но помню всё. Лет с трёх. Правда. До такой степени всё, что аж про­тивно. Вот вы знаете, кто в СССР был министром угольной промышленности? А я знаю – Щадов Михал Иваныч. А до него? Братченко Борис Федорыч! Оно мне надо? А я знаю.

В училище это пригодилось. Старшина меня невзлю­бил. За что? За характер, за язык без костей. Короче, решил он меня повоспитывать. Чисто по уставу. К исходу вторых суток я уже был не человек – мумия. Под утро, ког­да мне спать идти, нанёс он последний сталинский удар.

– Идёшь, – говорит, – в ленинскую комнату и учишь наизусть всё цека кэпэесес. И если завтре не расскажешь, полетишь в наряд по третьему кругу.

Я ни живой и ни мёртвый дополз до ленкомнаты, вклю­чил свет, подошёл к иконостасу, глянул на эти бошки: «Тьфу!» – и пошёл спать. Только смежил веки – меня тря­сут. Он.

– Ты что, – говорит, – курсант, совсем страх потерял?

– Никак нет, товарищ старшина, – и как начал ему че­канить членов Политбюро, а потом и кандидатов по име­нам, отчествам, должностям. Дослушал, ни слова не гово­ря, встал и пошёл из кубрика. А в дверях обернулся и уже миролюбиво:

– Живи.

А я и не учил вовсе. Я, ОКАЗЫВАЕТСЯ, их всех знал. От­куда? Из газет, из программы «Время»… Из воздуха.

Воздуха!

Открывает форточку. Жадно дышит.

Зимой воздух.

Кого я вижу! Сладкая парочка. Баран и ярочка.

Выключает свет. Приникает к окулярам.

Сейчас будет дело.

Каждый раз одно и то же. Мужик… так себе мужик, та­кой же списанный, как и я, и собака – бородатая, как хозя­ин, и такая же бестолковая. Он идёт в чипок, а она ищет, где бы в ведомости расписаться. Дерево или сугроб её не устраивают. Ей подавай машину. Их вон

сколько – вы­бирай любую. Так ведь нет, подписывает исключительно дизеля. Очевидно, пёс в прошлой жизни был камазистом или трактористом. Сегодня «Опелю» подфартило.

Во дворе визжит автомобильная сигнализация.

Куда она им там заливает, что они так орут? А я кое-что придумал.

Берёт мобильник, звонит.

Марина! Подожди, помолчи. К вам клиент спускает­ся… Да-да-да. Дай ему трубочку. Ничего не объясняй.

Меняет интонацию.

Слышь, ты! Когда своего кабыздоха привязывать бу­дешь? Выйди посмотри, что этот урод с моей машиной сделал.

Отключает связь.

Выбежал. Запыхался. Снежинки ртом ловит. Смотри не обделайся. (Передразнивает.) Жуля! Жуля! Дебила кусок.

Звонит телефон.

Что? Кто? Чей отец? Я, Марина, тоже чей-то отец. И у меня тоже, если ты заметила, сердце. Не уверена? А ты проверь.

Отключает связь.

Какие все гуманисты. Но гадить-то зачем?

Лично я к старости готовился. Кроме шуток. Я по граж­данской специальности строитель. Привык планировать. Когда на пенсию попёрли, сколотил бригаду из таких же неприкаянных. Взял на отделку собес – объект копееч­ный, но я туда по три раза в день наезжал. А знаете поче­му? Там старики. Любые, на выбор, как в зоопарке. Ходи, выбирай, примеряй на себя. Мы с внуком однажды были в зоопарке. Там есть такое… я не сразу понял, но потом оценил. Короче, идёшь и видишь – орёл. И табличка – Ри­нат Давлетян. Я допускаю, что какой-то там Ринат Давле­тян – по жизни орёл. Но чтоб орёл – Ринат Давлетян, этого я вместить не могу. Идём дальше – лошадь Пржевальско­го. Точнее – конь со всеми характерными признаками. И надпись – Ольга Жерех. Спрашиваю человека с метлой.

– Это спонсоры! Понравился состоятельному человеку конь – берёт над ним шефство. Глянулся орёл – начина­ет опекать.

Понимаю. И Рината, и неведомую Ольгу. У психологов это называется проекция. Когда свои желания приписы­ваются кому-нибудь или чему-нибудь.

Спрашиваю, а обезьян от депутатов или звёзд шоу-бизнеса нет?

– Нет, – говорит, – обезьянам спонсоры не нужны. Их и так все любят.

Кого бы взял я? Волка! Я пацаном видел волка. И не в зоопарке, и не в лесу – в городе. Вот как вас сейчас. Тоже ночью, тоже зимой. Сегодня, что ни вспомню – всё зимой. Я за книжкой засиделся, захотел покурить. Чтоб не палиться, взял ведро и пошёл на мусорку.

Мороз был – аж звенело. Иду, валенками скриплю, па­пироску тяну – хорошо. Район заводской – сараи, бараки, частный сектор. И возле бань на перекрёстке баки. Лам­почка на столбе перегорела, зато луна палит, что твой про­жектор. Вижу – в лунной дорожке стоит собака. Метрах в пятнадцати – двадцати. Пригляделся – ушки закруглённые, лапы мощные, хвост прямой – он, санитар леса. Пришёл в помойке покопаться. Сказать, что испугался, – не сказать ничего. Негнущимися руками вытряхиваю из ведра, а ноги как ботинки водолаза – свинцовые. И этот стоит, как Акела на совете стаи. Помните: «Мы с тобой одной крови!»? Ага. Мне лет пятнадцать было. Да хоть бы сколько – зверь, что у него на уме? В частном секторе то собака залает, то петух заголосит, дело к утру. А тут ни лю­дей, ни машин, одно звёздное небо над головой и нрав­ственный закон… в районе пяток. Не помню, как ушёл. Да­веча памятью хвастался, а как от него смылся – стёрлось. Зря боялся, это был не мой волк. Мой ещё где-то ходит.

И вообще. У меня есть реликвия.

Ставит на стол старый фибровый чемоданчик.

Дедов.

Щёлкает замками.

Бабка, умница, сберегла.

Открывает, достаёт фотографию.

Майор, политрук, орденоносец. Сейчас слов таких не знают. Раньше в фильмах писали: оператор такой-то, артист такой-то – орденоносец! Дед за Хасан Красную звезду получил. Не на шапку – на грудь, орден Красной звезды – самый боевой из всех. Кто мне скажет, что слу­чилось на озере Хасан в тридцать восьмом году? Кому задницу надрали? Правильно. Где теперь Хасан и где Япо­ния? «Хотят ли русские войны, спросите вы у тишины». Му­зыка Колмановского, слова Евтушенко. На карту глянь­те. Какая страна от края до края? Кто это всё разведал, присоединил, освоил? То-то же. Воевали, воюем и будем воевать. Выбора нам не оставляют. Судьба такая. А в че­моданчике ещё кое-что.

Показывает.

Ватерпас. К деду от прадеда перешёл. Тот плотником был – библейская профессия, между прочим. Такая же, как и воин. Тридцать три года, сын плотника, коммунист. В сорок первом пропал без вести – бабка без пенсии осталась. Одна тащила двоих ребят. Потом внуков.

Возвращает фото в чемодан. 

Я этим приборчиком всю свою жизнь поверяю. Надёж­ная вещь. Безошибочная.

Убирает ватерпас.

Виктория, девочка моя, ты ещё здесь? Поговори со мной. Спой песенку, расскажи стишок, ты же вечно что-то сочиняешь. Почему тебя не слышно? Опять что-нибудь не туда воткнула? Если меня слышишь – кивни. Не получа­ется? Тогда давай тяпнем. Я казённой, а ты шипучки из баночки. Давай, хорошая. Твоё здоровье! Моё вырезали, но я ещё огурец по сравнению с тобой, ай да, ты же слы­шишь, только сказать не можешь. Впрочем, всё равно за­будешь. Нет-нет. Это я себе. Это я с собой.

Знаешь, кого я на днях видел? Алёшу. Какого Алёшу? Того самого, про которого говорили, что он священни­ком стал. Вспомнила? Ещё бы ты не вспомнила! Он ког­да появился, все девки всполошились: какой мальчик, какой мальчик! Пока решали, кому достанется, он сквозь вас и прошёл. Нашёл жену не из богемы. Нормальную. Так вот, никакой он не священник. Он типа дьякон. Или иподьякон? Неважно. Не священник, так. Я в их делах не смыслю, зашёл в собор за погибших пацанов свечку поста­вить, а там он с портфельчиком, переодетый уже, узнал, обрадовался, пойдём, говорит, в рюмочную, я деньги по­лучил. Пост вроде, а он: «Да ты и так всю жизнь на посту, служивый». Пошли. Сначала он заказывал, потом я. И зна­ешь что? «Три старика» – настойка такая. Смеялись. Три старика, не три – много не натрёшь. Я ведь, Викуля, у него когда-то женщину увёл. Подружку твою Таню Сосновико­ву. Не знала? Он сох по ней не по-детски. А она уже была девушка развитая. Художниками интересовалась – клас­сиками и современниками. Особенно современниками. Мы в компании сидели, вижу – Лёша упёрся в Таню взгля­дом и вот-вот начнёт подъезжать. А мне это не в пере­нос. Не люблю, когда не я и не мне. Шепчу: «Нас с тобой Альберт приглашает в мастерскую». Альберт тогда был самым-самым, если ты помнишь. Танюха сразу клюнула, аж ноздри раздулись. Сапожки надела, шубку схватила – и к выходу. Алёшенька нас только взглядом проводил. Ни к какому Альберту мы не пошли, за наглую ложь я су­мочкой по башке схлопотал. Затащил её в бар, накачал коктейлями, сто анекдотов рассказал, она смеялась до икоты. Но дальше поцелуев не дошло. Она была девушка умная, не дешёвка. И про Алёшу всё поняла, даже побла­годарила, что избавил. Избавил! Через несколько лет, ког­да он уже был непоправимо женат, она дала знать, что не против бы. С ним, не со мной.

«И как?» – спрашиваю.

А он: «Да никак! Я испугался».

«В смысле?»

Он: таких женщин надо любить. Понимаешь?

«Нет, – говорю, – не понимаю. У меня было много жен­щин. Но любил я только свою жену».

Он: «Так и я свою любил».

«И что?»

«Ничего! Таньку я мог полюбить сильнее. А это была бы катастрофа».

Какой интересный человек Алёша – испугался любви! И за любовь испугался.

«А сейчас, – говорю, – как у вас с женой?»

Он: «В смысле?»

Я: «Ну как вы с ней?»

Он: «Да никак. Четверо детей. Внуки».

Я ему: «Что значит никак?»

Он: «А вот так и значит. Сколько ж можно?»

«Какая же ты скотина! – говорю. – И с Таней не стал, и жену бросил».

У него глаза по пятаку.

«Что значит бросил?»

«А то, – говорю, – что любимая женщина лично для тебя не должна стареть. Ты её в молодости добивался?»

«Добивался, но сейчас-то что?»

«А вот то, – говорю. – Ты пропустил самое интерес­ное – вторую молодость. У мужчин первая не заканчи­вается. А у женщин бывает вторая молодость. И поверь мне, это даже лучше, чем первая. Вот моя упорхнула на рассвете. Растаяла как облачко. А у тебя живая, а ты по рюмочным сидишь, философствуешь».

Короче, свёл всё на шутку. Но гвоздь ему в башку загнал. Пусть ходит с ним. Любить он испугался, ишь какой!

А про облачко – это не я придумал. Это из детства. Был у меня краткосрочный приятель – Вася-москвич, вся наша дружба уместилась в одни зимние каникулы, но след оставила на всю жизнь. Его дед жил в нашем подъезде и преставился в тот же год. Васю я больше не видел. Но те десять дней, что мы провели вместе, потрясли мир. Мой личный мир. Это единственный человек на моей памя­ти, который полностью интеллектуально и эмоционально меня подавлял, но при этом не только не раздражал, но наоборот – восхищал. Десятилетний вундеркинд, перпе­тум мобиле. Всё умёл, всё знал, всё подмечал. Холода стояли – не то что сейчас. Но детей это не останавливало. И тогдашних родителей не останавливало. Нам позво­ляли гулять, и мы гуляли. Пещеры рыли, горки заливали, сосульки грызли, с крыш сараев в сугробы ныряли. Од­нажды залезли на какую-то конструкцию.

– Смотри, – говорит Вася, – что покажу.

Набрал слюны и плюнул. Плевок упал на стальной лист и превратился в ледяное монпансье. В самый момент за­стывания от него отделилось облачко пара. Я тоже плюнул, и то же самое – ледяная капля и облачко.

– Знаешь, что это? – страшным шёпотом обдал меня Вася. – Это вырывается душа.

Ещё полрюмочки!

 

Ночь прошла, будто прошла боль,

Спит Земля, пусть отдохнёт, пусть.

У Земли, как и у нас с тобой,

Там, впереди, долгий, как жизнь, путь…

 

Это была наша с дочкой любимая. Музыка Чернышёва, слова Рождественского.

 

Я возьму этот большой мир,

Каждый день, каждый его час,

Если что-то я забуду,

Вряд ли звёзды примут нас.

Если что-то я забуду,

Вряд ли звёзды примут нас.

 

Маленькая была – любила слушать про космос, про дальние страны.

Я возьму щебет земных птиц,

Я возьму добрых ручьёв плеск,

Я возьму свет грозовых зарниц,

Шёпот ветров, зимний пустой лес…

 

Космос оказался летающей помойкой, а дальние стра­ны – езжай не хочу! Не хочу.

Я возьму этот большой мир,

Каждый день, каждый его час,

Если что-то я забуду,

Вряд ли звёзды примут нас.

Если что-то я забуду,

Вряд ли звёзды примут нас.

 

Виктория, ты плачешь? Поплачь. Тут выступал один. Его спросили – воспитывает ли искусство. Он, – что вы, что вы, «Война и мир» и Сороковая симфония написаны, а никто лучше не стал. Дурак. Карабас Барабас, когда чихал – и то добрее делался, пусть и на пару минут. Когда такое слышу (я про песню), то если и не становлюсь лучше, то хотя бы хуже не делаюсь.

 

Я возьму память земных вёрст,

Буду плыть в спелом, густом льне.

Там вдали, там, возле синих звёзд

Солнце Земли будет светить мне.

 

Как сказал один профессор: «Некоторые виды бана­нов зацветают ночью и опыляются летучими мышами».

Где-то в начале девяностых меня зацепило осколком. Выписался, оформил путёвку в край магнолий и пальм. Конец апреля, теплынь, картошка цветёт, а приезжих нет. Два гордых народа затеяли небольшую войну и всех ку­рортников распугали. На три здоровенных корпуса один­надцать душ отдыхающих – на пищеблоке и то больше работало. В обеденном зале из квадратных столов соста­вили один прямоугольный, и мы за ним собирались, как в детективах Агаты Кристи. Была даже своя мисс Марпл – любопытная старушка в панамке. Я приехал на трёх но­гах – швы ещё не зажили, ходил с палочкой, как чехов­ский персонаж. Не до подвигов. А повод был, и звался он, точнее она: и. о. главного врача Ирина Витальевна Лань. Я всегда был неравнодушен к женщинам в белых халатах. Особенно если на голое тело. А тут ещё краси­вый поворот головы, приятная, несколько изнеженная полнота рук, доброжелательность во взгляде карих, ре­ально ланьих, косульих глаз. Умная, но одновременно какая-то несамостоятельная, несмотря на должность. А впрочем, что это за должность – и. о. У меня на таких чуйка. И все приёмчики отработаны. А тут я сам раненый. Она меня осмотрела, прослушала, прощупала, все мысли прочитала:

– В ближайшее время никаких телодвижений.

– Вы меня хороните?

– Я вас берегу. У меня был братик непутёвый. Сбежал из стационара после операции на желудке, больничная пища ему, видите ли, прискучила.

– Ну, и?..

– Сварил кастрюлю киселя, налопался и умер.

– У вас московский говор. Не местный.

– Я там училась, жила. Но вернулась к родителям. Под крыло.

Смотрит в окно. Там мальчик лет шести бегает по склону, собирает виноградных улиток. Вот таких, с бу­дильник.

Каждый день ходил. Точнее ковылял. Она работой не была перегружена, и мы подолгу перемещались среди пальм, эвкалиптов, агав, даже банан был. К концу срока я окреп. Рискнул пригласить в ресторан.

Она: «Мне ещё здесь жить. Поступим иначе. Вы купите чего-нибудь, а я одно местечко покажу. Эту гору осилите?»

«Думаю, да».

«Ну и отлично».

На другой день, ближе к вечеру, начали мы наше вос­хождение. Шли, держась за руки, но не как пионеры на свидании, а как туристы – помогая друг другу. Караб­кались, цеплялись за кусты, перелезали через валуны. Ей очень шёл спортивный костюм. Даже больше, чем ха­лат. Она в нём не выглядела неженкой. Когда козьи тро­пы закончились, мы в изнеможении плюхнулись на траву.

– Смотрите… какая… красота! – отрывисто сказала она. – Вся бухта… как… на ладони.

– Да, – держась за бок, ответил я, – пейзаж что надо.

И тут же высказался в том смысле, что у нас целых две бутылки вина:

– На обратном пути скатимся с обрыва.

– Нет, – сказала она, – ничего не скатимся. Мы пойдём по асфальту. Здесь рядом шоссе. Слышите?

Звук проезжающего автомобиля.

– Зачем же было всё это?..

– А чтобы на глупости сил не осталось! – она затряс­лась в беззвучном смехе и уткнулась мне в плечо. Ещё болело, но я не мог не рассмеяться.

Санаторий до сих пор функционирует. А вот буду ли функционировать я – вопрос. Волк уже вышел из леса. Уже в городе. Мой волк.

Эти ребята из племени. Нравятся они мне – ни одного похожего. Разве что рожи у всех одинаково свирепые, а так у каждого свой стиль. Может быть, даже свой сти­лист. Порванные уши, проколотые носы, ожерелья из ро­гов и копыт! Не то, что нынешние викинги гламурные из барбершопов. Я тут встретил одного великана. Вылетел из-за угла на самокате, чуть не сбил. Рыжий, бородатый, весь как из собачьей парикмахерской. Тут у него одно, тут другое… на макушке пучок. Представил его в окопе. Там порой не то, что помыться-причесаться – почесаться бы­вает некогда. Внук на предплечье татушку захотел. Стоит три тысячи. Мать денег не дала, а я пожалуйста – хоть на лбу. Только имей в виду – этим ты отдаёшь себя во власть духов. Думает – шучу. Показываю фотки коньяков:

– Видишь какие! А им нет и сорока. Тоже так хочешь? Опять же, в армию с таким дизайном…

– А я, – говорит, – не пойду. Почему я должен кому-то или чему-то служить? Я что, слуга?

– Ты мужчина.

– И должен хотеть воевать? Это тебе война по кайфу. На пенсии, а всё в камуфляже – зимой и летом одним цве­том. В туалет строевым шагом. А я не буду.

– Юморист. Ты вокруг оглянись, на мать посмотри, вспомни прабабку-покойницу. Женщины – они тоже слу­жат, семье, детям. А уж мужик…

– Мир изменился.

– Мой нет. Я возьму этот большой мир, каждый день, каждый его час. Если что-то я забуду, вряд ли звёзды при­мут нас. Есть у вас такие песни? А ведь звёзды, что в небе, что на погонах, что у деда на груди – одни и те же. На земле не всех в приказах отмечают, а там…(показывает наверх) у каждого есть звёздочка. Своя. Я в таких местах бывал, где Большая Медведица только в два часа ночи из-за гори­зонта выглядывает. Осторожно, как из укрытия. Ты дума­ешь, почему я допоздна на балконе торчу? Курю, бормочу сам с собой? Да не с собой – с ними. С товарищами моими.

Воевать мне по кайфу? Мне возвращаться по кайфу. А потом, это тоже правда, вновь собираться в дорогу. Лю­блю дорогу. Не знаю, есть ли в вашем лексиконе слово «Родина». В моём есть. И слово «долг» тоже есть. Не кри­вись, доедай яичницу и дуй домой. Сегодня ты меня не порадовал.

А я ведь ему книжки читал. Про русских богатырей, про меч-кладенец, про бой на Калиновом мосту. Нравилось, глаза горели. Кто ж их потушил так рано? И что с этим де­лать? Как снова зажечь?

Я ведь тоже меченый. Не напоказ (предъявляет ВДВш­ную наколку) – для себя. На тыльной стороне ладони – еле заметный шрам. На цифру пять похожий или на латин­скую «S». Silence – молчание. В молодости согнул прово­локу, накалили… А потому, что никогда ничего не нужно про себя рассказывать! Ни жене, ни другу, ни даже Богу. Разве что Виктории. И сознаваться тоже нельзя. Сознал­ся – считай, пропал, обратного хода нет. С ножом возле трупа застали, на вскрытом сейфе, на чужой жене – не я! не я! не я! Будь как граф Монте-Кристо – человеком-за­гадкой, и тебя будут ценить, уважать и даже любить.

Странные вещи говорю? А ничего странного. Какой самый главный женский вопрос? Ну, кроме «где деньги?» Я о чувст-вст-вст-вах. Вот двое на брачном ложе – любовь, нежность, одно тело, одно дыхание. Уже слетали, уже при­землились, обессиленные, счастливые. Казалось бы, что ещё нужно? Так ведь нет – поворачивается, смотрит:

– О чём ты думаешь?

Можно ли в таком состоянии о чём-либо думать? А она:

– О чём ты думаешь?

На это нужно отвечать взглядом, жестом, прикоснове­нием, но только не словами. Слова как вода, всё смыва­ют, растворяют, уносят.

А она хочет именно слов, она их жаждет. Не давай. Не опустошайся. Вычерпанный колодец никому не нужен.

Останешься один – наговоришься. Досыта.

Доктор звонил – палата готова, операцию откладывать нельзя. Я сумку собрал, а потом разобрал. Книжки, кар­тишки, тапочки – тьфу! Всю жизнь кромсают-полосуют, пенсия по инвалидности вместе с боевыми – зять на ра­боте столько не получает. По бумагам давно не жилец, и тем не менее сижу, водочку пью, Марину жду.

Жене тридцати не было, когда однажды… Мы за город поехали. Черника-земляника-бабочки-стрекозы-сосны-небо-тишина-дочка бегает. И вдруг моя говорит:

– Не я, ты меня будешь хоронить.

С чего это она? Зачем? Почему? За что? Я, когда от той живенькой слинял, не сразу понял, что бегу. Район не освещали. Только луна да свет в окнах. Несколько раз падал. Больно. Вошёл… Она в детской на диванчике за­мерла, приподнявшись. Носом кровь пошла, вот только что. Минутой позже – не знаю, что бы было. Притащил полотенца – мокрое и сухое, перенёс в спальню. Обнял её и простоял на коленях не меньше часа. Каялся, клялся, но молча, про себя. Уже был учёный. (Показывает на шрам.) Утром всё забыл.

Не люблю утро. Ночь – хорошо, вечер – неплохо, день – туда-сюда, а утро ненавижу. Утро – вор, грабитель, раз­рушитель снов. Точно знаю – на операционном столе не загнусь. Уйду утром, как жена. Я ведь тоже однажды «про­пал без вести», однако вернулся живой, хоть и не здоро­вый, ну и накалдырился на радостях, перебрал, скорая приехала, но жена не отдала, сама надо мной тряслась. А мне приятно, мне хорошо, как в детстве с мамой. Про­снулся, оживаю. Поворачиваюсь, а ангел мой хранитель отходит. Обняла меня, вздрогнула и… как капелька на морозе. Чистая, прозрачная, родная. Другого слова нет – родная. По молодости я психованный был. Двери пинал, стулья ронял. Она: дурак, дурак, что делаешь? А я остано­виться не могу. «Сам сломал, сам починю!» Это в сказках – окропил мёртвой водой, потом живой, срослось – и всё в порядке. Мёртвой воды полный буфет, а живая ушла.

Не смотрите. Плохо мне.

Через некоторое время.

Ведь если всё так, как обещал этот десятилетний про­рок, то что есть жизнь? Плевок на ветру? Капля слюны на стылой земле…

«Дурак, дурак, что делаешь?»

Берёт телефон. Включает.

Марина, не надо. Не приходи.

Проводит ладонью по горлу. Отключает связь.

Будь я художником, нарисовал бы картину – огром­ную, на всю стену. Закатный свет, тропа, устремлённая ввысь. Голые камни, редкий кустарник – проходное ме­сто, главное там! Непрерывной цепочкой идут люди. Мо­нахи, богатыри, суворовские солдаты, дед-политрук с же­ной и дочками, жена, товарищи мои армейские. Ни одного грустного лица. Ни одного.

Виктория, негодная… к строевой, ты звук наладила? Эй, Америка, ау!

ГОЛОС ВИКТОРИИ. Не ори, не на плацу.

СТАРИК. Заговорила!

ГОЛОС ВИКТОРИИ. Ты куда собрался?

СТАРИК. Слышала, что доктор сказал – операцию откла­дывать нельзя! А спецоперацию – тем более. У меня внук – пацифист. Кому чемоданчик передать? Кому-то ж надо. У тебя налито? У тебя всегда налито. Тогда – выходи стро­иться! Музыка Чернышова, слова Рождественского.

Поёт, как строевую песню:

Я возьму этот большой мир,

Каждый день, каждый его час.

Если что-то я забуду,

Вряд ли звёзды примут нас.

 

Что порожняком сидите? Включайтесь!

Если что-то я забуду,

Вряд ли звёзды примут нас.

 

Берёт вещмешок, уходит.

2020–22

КОНЕЦ

 

Об авторе:

Кулагин Андрей Всеволодович. Родился в 1963 г. Окон­чил Владимирский строительный техникум. Автор семи пьес, четыре из которых получили сценическое вопло­щение. Публикации в «Литературной газете», журналах «Красная Бурда», «Магазин Жванецкого». Пьеса «Желанная» вошла в короткие списки конкурсов «Время драмы» и «Ав­тора на сцену!». Пьеса «Vозле синих Zвёзд» в коротком списке премии «Монодрама-2022». Живёт во Владимире. Работает машинистом сцены Владимирского академи­ческого театра драмы.

Рассказать о прочитанном в социальных сетях: