День Победы в окрестностях Мюнхена. Подготовка к публикации Романа Сенчина.

Александр РЕКЕМЧУК | Очерк

 

День Победы в окрестностях Мюнхена.

Подготовка к публикации Романа Сенчина.

 

Заметки, наброски, воспоминания

А ты кто такой?

 

На первом курсе Литературного института – когда новички уже освоятся в стенах аудиторий, когда начнут узнавать друг друга и звать по имени-фамилии, когда войдут во вкус пылких творческих дискуссий и будут еще по-школьному тянуть руки к потолку, желая выступить, – вот тут-то я и попрошу их написать первую обязательную работу: автобиографический этюд.

При этом поясню, что речь идет вовсе не о канцелярской анкете, не о копии той автобиографии, что пишется для отдела кадров, а об очень важном сочинении, которое, быть может, определит содержание очередных опытов в прозе, а то и сюжет дипломной работы…

Что при этом имеется в виду?

Как известно, юные поэты изначально настроены на лирическую исповедь, на прописное Я в начале строки, их не нужно подталкивать к этому Я, а иногда приходится даже оттаскивать за шиворот от навязчивого «яканья». Но такова извечная традиция поэтического слова!

Совсем иные традиции в прозаическом жанре. Здесь существует врожденная робость перед открытостью первого лица, сказывается до времени скудость личного жизненного опыта, боязнь сурового оклика, слышанного еще в школе: «А ты чего якаешь?.. Ты кто такой? Космонавт? Герой войны? Народный артист? Запомни навсегда: Я – это последняя буква алфавита…».

И вы не посмеете возразить, что в русском языке первая буква древнего алфавита – именно Аз!

Это железное правило самоуничижения еще не столь давно распространялось и на художественную литературу. Собственно говоря, взрыв исповедальной прозы середины минувшего века, появление нового поколения шестидесятников – эти этапы характеризовались реабилитацией молодого Я, бунтом свободной личности против тирании общества и тоталитарного государства.

В равной мере это касается и жизненного опыта юных поколений. Тем более когда речь идет о начале нового века, тем паче – нового тысячелетия. Когда речь идет о смене исторических эпох!

Пожалуй, самое любопытное заключается в том, что этот призыв к открытости, к исповедальности – напишите о себе! – иногда (и даже очень часто) встречает сопротивление в душах самих молодых талантливых людей.

Да, они выполнят задание строгого руководителя семинара, напишут несколько страничек – свой автобиографический этюд, но при этом останутся в глубоком убеждении, что это им вряд ли сгодится в дальнейшей творческой работе.

Приведу несколько живых примеров из практики семинара прозы, который я веду.

В автобиографическом этюде студентки-первокурсницы Светланы Марышевой, приехавшей учиться в Литературном институте из Петербурга, я обнаружил строки, которые меня очень заинтересовали.

Она родилась в Байконуре – той точке Казахстана, которая и в советские времена, и поныне остается одним из самых известных и прославленных во всем мире космодромов: отсюда запускались первые спутники, первые космические корабли, в том числе пилотируемые людьми, первые аппараты, отправленные к Луне, Марсу, в просторы Галактики…

Из разговора со Светланой узнал, что ее отец – офицер наземной службы – действительно служил на космодроме в Байконуре, жил в военном поселке, там обзавелся семьей, там родились его дети, а потом, закончив службу, вернулся в Ленинград, Петербург.

Но там – в среднеазиатских просторах бывшей советской империи – остались жить дедушка с бабушкой, русские люди, старики. Переехать в Россию после распада СССР у них, как и у миллионов бывших сограждан, не оказалось ни средств, ни сил, ни прав…

Конечно же, девочка понимала и чувствовала всю значимость этих обстоятельств, всю очевидную символику своего появления на свет.

Отнюдь не случайно в одном из ее первых рассказов, написанных в Литинституте, появился эпизод, где девочка-героиня со своим школьным другом, сверстником, залезает на крышу петербургской высотки, чтобы разглядеть звездное небо, чтобы быть ближе к звездам!

Я пытался уговорить Светлану развить эту тему, написать о девочке-ракете, запущенной самим фактом рождения в Байконуре – в космос мироздания. А заодно – и я подчеркивал, сколь это важно, – о судьбе дедушки и бабушки, оторванных от своего потомства, от своего рода, от своей большой родины.

Однако начинающая писательница старалась писать о чем угодно, но не об этом.

И ее можно было понять: вокруг формировалась, созидалась новая жизнь, в том числе и ее личная жизнь – порой неожиданно, непредсказуемо, – и вот уже она переходит на заочку, возвращается в Питер, вот уже она из Марышевой становится Востриковой, – разве это менее интересно, чем рождение в Байконуре?

И все-таки тема жизни возобладала. В ее дипломную работу – повесть «Ключи» – полноправно и свежо ворвались сюжеты, заложенные в более ранний автобиографический этюд: и военный поселок у Байконура, и место рождения, подобное космическому старту, и судьба предков, оторванных от своего потомства…

Как говорится, от себя не уйдешь.

Передо мною отчет о семинарском занятии, состоявшемся совсем недавно, четвертого октября 2011 года.

Такие записи ведут в журнале сами студенты, а потом некоторые из них появляются на сайте Литературного института, перекочевывают в Яндекс, Рамблер, Гугл – и делаются достоянием истории, литературы, прикипая к еще не знаменитым именам молодых авторов…

В тот день мы обсуждали рассказ студента 4-го курса Александра Тагирова, который назывался «Мечта Лиды».

У меня нет особого желания пересказывать это сочинение. Думаю, подкованный читатель сам разберется, сам уловит, о чем речь, по кратким цитатам и репликам из отчета.

«…Вообще, это очень актуально! Сколько молодых людей приезжает покорять Москву, проваливаются на экзаменах, а потом идут работать в “Макдоналдс” или на панель. Но читать было, увы, скучно, потому что с самого начала стало понятно, что попадет Лида отнюдь не в “Макдоналдс”…»

«…А о каком времени писал автор? Такие слова, как “саквояж”, “портмоне”, являются яркими приметами девятнадцатого века. Но почему тогда ребята на дискотеке танцуют под модный бит?».

Ироничная цитата из текста рассказа: «Лифт тяжело загромыхал и начал подниматься откуда-то снизу».

«…Начитался плохих книжек про нежизнь. Плохо у нас пишут не только Маринина и Донцова!»

Короче говоря, когда до меня дошел черед подводить итог состоявшегося обсуждения, уже не было смысла повторять сказанное студентами – их разбор был предельно взыскателен и, к моей радости, вполне профессионален. Было ли что добавить к этому?

И тогда я сказал, что у меня вообще нет охоты заниматься разбором достоинств и огрехов рассказа «Мечта Лиды».

Что вместо этого я прочту аудитории вслух совсем другой рассказ. И что название этого другого рассказа и имя его автора я назову позже.

…Пятилетний мальчик, сын военного летчика, летает вместе с отцом по военным гарнизонам на стареньком АН-24. Он еще не может понять, почему мама согласилась на это. Теперь он был почти членом экипажа. Ему даже выдавали талоны на еду в летную столовку: желтые на завтрак, красные на обед, синие на ужин. Когда самолет проверяло начальство, мальчика прятали в салоне…

Однажды в самолет попала молния, но ему рассказали об этом позже.

«…Никто не знал, куда мы сели – посадочную полосу отец заметил случайно, только когда мы снизились до пятисот метров и выбирали “поляну”. Я помню, что это была Чита, помню, как отец прятал меня за своей спиной, когда самолет окружило начальство… Тогда экипаж долго жил в солдатской казарме, ожидая, пока самолет залатают и начальство разрешит обратный вылет. У летчиков это называется “ждать добра”…».

Я читал эти строки по залежавшейся рукописи и видел поверх бумаги внимательные глаза студентов, которые, возмужав творчески, теперь понимали, сколь бесценен этот сюжет, как много значит термин «Жди добра», если сделать его обобщением, заглавием.

Но наиболее взволнованным было лицо автора «Мечты Лиды» Саши Тагирова: он уже успел позабыть свой автобиографический этюд, написанный еще на первом курсе.

Его детская мечта – стать, как и отец, летчиком, не осуществилась: подвело зрение. Окончив школу, он поступил в РГГУ на факультет востоковедения, а оттуда перевелся в Литературный институт.

Вероятно, его дипломной работой будет повесть «Жди добра».

Добавлю на всякий случай, что обязательный автобиографический этюд, который мои студенты пишут на первом курсе, умение вести повествование от первого лица, не бояться исповедальности, не бояться собственного Я, – что этим отнюдь не исчерпываются приемы и навыки писательской работы.

На втором курсе я задам им столь же обязательный для каждого этюд, который называется «Третье лицо – и никаких гвоздей».

А потом будут третий, четвертый курсы… Зато на пятом – свободное парение мысли и воображения почти уже состоявшегося писателя.

 

В верхах

 

Сунули под дверь телеграмму: «…ВЫЗЫВАЕТЕСЬ НА МЕЖДУНАРОДНЫЙ ТЕЛЕФОННЫЙ РАЗГОВОР С СЫКТЫВКАРОМ… ДВАДЦАТЬ НОЛЬ-НОЛЬ… ЦЕНТРАЛЬНЫЙ ТЕЛЕГРАФ ПО АДРЕСУ…»

В нашей коммуналке не было телефона. Поэтому даже о редких вызовах с московских адресов, если я кому-то вдруг оказывался нужен (а кому я, на хрен, вообще был нужен?), то вызывали на провод телеграфным уведомлением: туда-то и во столько-то.

А здесь все же был вызов из другого города, из Сыктывкара.

И нетрудно было догадаться, что разговаривать со мною будет главный редактор республиканской газеты «За новый Север» Алексей Иванович Усов.

Я помнил его: низкорослый крепыш в защитной гимнастерке и синих галифе, заправленных в сапоги. Эта подчеркнуто армейская одежда как бы возмещала то досадное упущение в жизни, что он не служил в армии и не был на фронте: плохое зрение, оба глаза – по минус одиннадцать, за стеклами очков, как под микроскопом, катаются огромные, будто яблоки, глаза. Но все это скрашивает улыбка – он был не самая сволочь в редакции.

Вообще, личный состав редакции газеты «За новый Север», в которой я работал еще совсем недавно, в моем представлении подразделялся на две категории: на тех, кто голосовал за мое исключение из партии, и на тех, кто голосовал против.

Последние знали, что обком партии дал команду исключить и что за непослушание можно было поплатиться вплоть до… но все равно человек пять сочли, что можно даровать мне жизнь (ведь исключение из партии – политический расстрел, эта формулировка была всем известна), что можно оставить в рядах партии, ну влепить выговор, ну строгий, ну с предупреждением…

Алексей Иванович Усов не голосовал за мое исключение. Его вообще на том собрании не было. Он учился в Москве, в Высшей партийной школе, повышал свою квалификацию. И к тому времени, когда он вернулся, уже все было решено: меня пощадили, даровали жизнь, влепили на бюро обкома строгий выговор с предупреждением, который и теперь висел на мне, был записан в мою учетную карточку, попробуй сними, если ты, ко всему прочему, еще и безработный…

Но в моем воображении Алексей Иванович Усов был в числе тех, кто не поднял руки за мое исключение. Ведь он не поднял, правда? Ну и что с того, что он не был на собрании? Может, и был бы – да не поднял… Словом, в моем воображении его чело представлялось в сияющем ореоле.

И этот вызов на переговорный пункт был благим предзнаменованием. Значит, он опять даст мне задание что-то написать для газеты «За новый Север». Я уже не раз получал от него такие заказы.

Однажды он сказал: «Саша, вот надо бы поднять рабочее настроение наших лесорубов. Они даже представления не имеют, куда идет лес, который они заготавливают. А мы знаем, что он используется, в частности, на крупнейших стройках Москвы… Сходи-ка ты в Министерство лесной промышленности, разузнай. И напиши серию подвальных очерков: “Лес республики Коми – на стройках столицы”. Интересно?..»

Еще бы это было не интересно: я сидел на мели, у меня в кармане не было ни рубля, голодное брюхо рычало… а тут – не то чтобы очерк, а целая серия очерков!

И я блестяще справился с этим заданием. В лесном министерстве мне дали наводку: езжай, парень, на любую московскую стройку – там везде используют древесину, заготовленную в республике Коми. В одном месте из нее возводят строительные леса, в другом используют в качестве опалубки, в третьем…

Еще в Сыктывкаре, когда я уезжал оттуда в Москву, меня снабдили удостоверением внештатного корреспондента газеты «За новый Север» – официальный бланк, фотокарточка, круглая печать.

С этим удостоверением мне повсюду был доступ. С ним я поднимался по скрипучим дощатым мосткам на двадцать второй этаж строящейся высотки Московского университета. Дух захватывало от высоты, от холодного горнего ветра, от неописуемой красоты, простершейся у подножья Воробьевых гор: Новодевичий монастырь – рукой подать; златоглавые храмы Кремля в

отдаленье; свинцово-серая, в снежных берегах, Москва-река, вьющаяся среди нарядных кварталов, где живут достойные люди, а не шелупонь из Марьиной рощи.

И отсюда, с птичьего полета, я легко находил островерхие очертания других высоток. Которые строились в Москве по указанию товарища Сталина: у трех вокзалов, у Красных ворот, на площади Восстания, у Киевского вокзала, на Смоленской площади… Их еще не было – лишь громоздились под самые тучи строительные леса, – но все их уже знали, если можно так выразиться, в лицо: потому что их будущий облик бессчетно тиражировался в газетах, журналах, на открытках, на почтовых марках, на спичечных коробках, – и самой красивой, самой главной из этих высоток…

 

В горкоме партии

 

…Уже на следующий день меня вызвали на Ильинку, в горком партии.

А ведь было самое предновогодье. Елки бы наряжать по домам для детишек, закупать бы в магазинах шампанское, мандарины на базарах… Но нет: оказалось, что есть дела поважнее.

Значит, кто-то наверху торопился дожать ситуацию. И доложить еще выше, что инцидент исчерпан, что государственный преступник обезврежен.

Беседу со мною в горкоме вели заведующий отделом культуры Леонид Матвеев и его заместитель Владимир Есин (однофамилец писателя Сергея Есина).

– Мы вас всегда считали человеком принципиальным, надежным. Дисциплинированным коммунистом, – заговорил Матвеев глядя куда-то вбок, вроде бы и не про меня. – Что же с вами стряслось? Почему вы голосовали на секретариате против исключения Галича? Да еще повели за собою некоторых колеблющихся писателей…

Я мог бы огрызнуться. А что – разве были голоса против? Ведь в протоколе записано – единогласно… Это вы настояли, чтоб итог голосования считался иным, нежели он был на самом деле. Так какой же теперь может быть спрос?.. Но в партийных инстанциях огрызаться не положено.

Ответил:

– Я считал и считаю, что Галича не следовало исключать из Союза писателей. Что это ошибка. Его лучшие произведения…

И опять: про пьесу «Вас вызывает Таймыр», про кинофильм «Верные друзья», про походный марш – «До свиданья, мама, не горюй!..». Сами, небось, пели в комсомоле?

– Все это любопытно, – сказал Матвеев. – Но почему же вы, коль скоро у вас сложилось такое мнение, почему вы еще до заседания секретариата не пришли с этим к старшим товарищам – посоветоваться загодя, взвесить, что и как? Почему вы предпочли вместо этого скрывать свою позицию до самого последнего момента?

– Как это – скрывать?.. – возмутился я. – Ведь еще накануне заседания я приходил к генералу… то есть к нашему секретарю по оргвопросам, Виктору Николаевичу Ильину, и очень подробно излагал ему свои доводы против исключения Галича. Разве…

Аккурат на этом «разве» я перехватил мгновенный взгляд Есина – ликующий, уличающий, обращенный искоса к начальству: мол, что я вам говорил? Без него, без старого лиса, тут не обошлось!..

Я осекся, вдруг осознав, что только что невольно заложил Ильина… Но ведь и он, Ильин, вел тот разговор довольно странно, будто бы имел намерение при случае заложить меня.

– Разве он вам не докладывал?

– У него – свое начальство, – намекнул Матвеев.

Вот как, подумалось мне: тут – свое, а там – свое… а я предполагал, что мы все – под одной шляпой.

– Хорошо, – сказал заведующий отделом культуры, поднимаясь из-за стола. – Мы надеемся, что вы, как коммунист, сами сделаете выводы из нашей беседы. И в следующий раз…

Ах, вот оно что? В следующий раз… Кто же этот следующий?

Протянул мне руку:

– С наступающим!

И уже в наступившем, семьдесят втором году, – но в той же суете, дурной запарке, – я пробегал по писательскому клубу, из его нового здания в старое, через Пестрый зал, – и вдруг увидел Галича, одиноко сидящего за столиком под размалеванной стенкой.

Мы встретились глазами. Обменялись поклонами.

И я, одолев мучительную неловкость – ведь мы еще не сталкивались с ним после того злополучного секретариата, так несчастливо окончившегося для него и, признаюсь, легшего тяжким грузом на мою душу, – пошел к нему.

Уж не помню, что стояло перед ним на столике – то есть что он пил, – как и не помню, что я принес себе, – но мы оба не были во хмелю.

Зато я отлично запомнил тот столик – под сводчатой стеной, – за которым состоялся наш разговор.

Потому что аккурат над этим столиком на стене красовались – как и на всех стенах Пестрого зала, – рисунки известных и безвестных художников, мастеров шаржа, карикатуристов-любителей, а под ними и над ними – стихотворные строфы, эпиграммы… пожалуй, то было предвестьем лозунгов и граффити, которые потом, через десятки лет, в изобилии появятся на стенах и заборах.

Тут многое появлялось впервые – в нашем писательском доме.

Так вот: над нами был рисунок, изображающий чернобровую красавицу в грузинском народном уборе, а рядом с нею был полосатый тигр, оскаливший пасть в сладострастной угрозе, а под этим рисунком Ираклия Тоидзе к «Витязю в тигровой шкуре» – строки:

Как трогательна эта пара:

Она голубка, он – вампир.

Решила бедная Тамара,

Что этот тигр – борец за мир…

И подпись: Михаил Светлов.

Все знали, что эти строки посвящены жене поэта, которая предпочла ему беглого итальянца, физика-ядерщика Бруно Понтекорво.

А рядом – меланхолическое двустишье Леонида Лиходеева:

Я однажды, ев тушенку,

Вспоминал про Евтушенку…

Эти рисунки, эти строфы – я проверил лично, – по-прежнему красуются на своих местах, хотя некоторых авторов и героев уже нет на свете. Ни авторов, ни героев, ни литературы, ни страны, – а они есть.

Вот за этим столиком и состоялся наш разговор с Александром Галичем.

Я поведал ему о событиях, которые разыгрались уже после того, что он видел своими глазами и слышал своими ушами: о том, как Сергея Наровчатова вдруг вызвали на ковер к Гришину, и о том, как он вернулся оттуда с мрачным лицом; о том, как ушли с секретариата Катаев и Барто; о том, как Ильин сообщил мне и Арбузову, что таков приказ сверху – решение должно быть единогласным; и о том, как его сделали единогласным вопреки голосованию…

Я умолчал лишь о том, что назавтра после заседания секретариата меня еще и таскали в горком партии: учили, как дальше жить.

Вот уж об этом ему и впрямь было знать лишне, как человеку беспартийному.

Было мучительно стыдно пересказывать эту историю. Помню, как меня самого корежило от собственных слов, – а по его лицу замечал, как гадко было ему это слышать…

Но все, что можно и нужно было сказать, я сказал.

Тем забавней было читать много лет спустя, когда его самого уже не было на свете, – вольный пересказ нашей беседы с глазу на глаз, который я привожу без изъятий по опубликованному тексту воспоминаний Майи Муравник, журналистки, работавшей в аппарате правления Московской писательской организации, а потом уехавшей за рубеж.

«…Так о чем мы с вами, Майечка, говорили?

– О Рекемчуке.

– Да-да, о Сашке. А то все перекрутилось совсем в другую сторону. Так вот… Не берусь судить, каким он был писателем, но парнем был совсем неплохим. Особенно в подпитии. А однажды, уж не помню по какому поводу, он здорово хватанул, и его потянуло рассказывать. В ЦДЛ, конечно.

– Саша, милый, – говорит, – только никому об этом ни слова. Но тебе, как другу, скажу.

Меня тогда как раз только что исключили из Союза писателей. Все удивлялись и нервничали, потому что общего собрания, как полагается в таких случаях, не было. Это уже потом, вопреки уставу, стали исключать на Секретариате. Так потом исключали Володю Корнилова и Лидию Корнеевну Чуковскую. Однако новая мода пошла с меня, и я до сих пор этим горжусь. – Александр Аркадьевич хохотнул. – Приятно, что ни говорите, быть первооткрывателем, пролагателем новых путей. А Сашка Рекемчук, он что ж, он только приоткрыл мне их закулисную возню…

– Под страшным секретом… Семеро нас там было на этом голосовании… У-у, суки! Голосование, конечно, тайное… Стали подсчитывать голоса, а… батенька, миленький, четверо-то оказались против! Что началось! Стрехнин, этот мудак, он тогда заправлял всем этим домом… Так он даже посерел от страха. Молчит, качает головой и пальцем на потолок показывает – дескать, нет, не годится, товарищи! Там ждут единогласного решения. Переголосовать! Он приказал. Ну, мы переголосовали, естественно. – Он проглотил еще рюмашечку. – На этот раз, ты уж прости, друг, единогласно.

Галич вздохнул. Он устал рассказывать…»

 

Веревочный свитер папаши Хема

 

Тогда, в шестидесятых, было так: войдешь в любой приличный дом и сразу увидишь на стене, прямо над обеденным столом, или даже в том углу, что встарь именовался красным, – непременный портрет американского писателя Эрнеста Хемингуэя, в свитере крупной вязки, будто из веревки, раструб под самую бороду.

Что твоя икона, хоть крестись.

Ореол святости усугублялся тем, что его уже не было в живых. Совсем недавно, в шестьдесят первом году, там, в Америке, он сунул себе в рот стволы охотничьего ружья и пальцем босой ноги нажал оба курка…

Да, конечно, это печальное обстоятельство очень сильно повлияло на умы и сердца его поклонников в России.

Ведь тут тоже пили без меры и тоже удручались несовершенством бытия.

Хотя было и другое: его любили за то, что он не был сачком – всегда лез в самое пекло; за то, что не жаловал богатеев, хотя сам был отнюдь не беден; за то, что не прятал своих разочарований; за то, что был он своим повсюду – и в Париже, и в Памплоне, и на Килиманджаро, и на Кубе; за то, что не чурался нас – русских, советских людей…

Короче говоря, фотографический портрет папаши Хема был в наших убогих квартирках столь же непременным атрибутом, как и обязательный парад бокалов и рюмок чешского стекла в створе мебельной горки, дожидающийся гостей.

Но, вообще-то, мой интерес к Эрнесту Хемингуэю пробудился гораздо раньше, еще в ту пору, когда я учился на первом курсе Литературного института.

Однажды директор института Федор Васильевич Гладков собрал студентов в актовом зале и завопил:

– Мы вам тут не позволим хемингуёвину разводить!

Выглядел он при этом очень потешно: маленького роста, с морщинистой мордашкой, на щеки которой, как у Махна, свисали косицы желтых волос, в круглых железных очках, нос пипкой – весь трясется от ярости, машет кулаками.

– Мы вам не позволим!..

И опять насчет Хемингуэя.

Мы слушали эту речь молча, смекая, кого же из нас он конкретно имеет в виду?

Наверняка не меня. Я к той поре не только не читал Хемингуэя, но и вообще впервые слышал это имя.

Так кого же?..

Украдкой я обводил взглядом лица однокашников.

Вот Юра Бондарев, тоже первокурсник, прозаик, занимается в семинаре Паустовского. Был командиром противотанковой пушки под Сталинградом, заработал две медали «За отвагу», что большая редкость, потом воевал дальше.

Володя Тендряков, русоголовый, тонколицый паренек из вологодской деревни. Был ранен под Харьковом в сорок третьем. Вернулся в родную деревню, учительствовал. Но все еще носит застиранную до белизны солдатскую гимнастерку, такие же портки.

Гриша Поженян, морской офицер. Щегольские усики над губой, бачки в полщеки. Брюки-клеш. Говорят, что его фамилия вместе с другими выбита на обелиске в Одессе: сочли, что он погиб в бою, вечная память герою. А он жив-здоров, тут как тут, учится в Литературном институте, пишет стихи…

 

У Луговского

 

Я впервые приехал в Москву осенью 1944 года в теплушке воинского эшелона, на платформах которого стояли учебные пушки с просверленными замками. Наша 4-я артиллерийская спецшкола возвращалась в столицу из эвакуации, с Алтая, из города Бийска, где я в нее и поступил.

Первое же увольнение в город было, естественно, посвящено знакомству с достопримечательностями: осмотрел Кремль с Мавзолеем; Большой театр, еще размалеванный маскировкой под лес; мухинскую статую «Рабочий и колхозница», тоже укрытую маскировочной сетью.

А вот вторая поездка из Сокольников в центр имела вполне конкретный адрес: улица «Правды», редакция газеты «Комсомольская правда», куда я повез свои стихи – строевую песню артиллерийской спецшколы и поэму «Ветераны», о мальчишках, которые в сибирской глуши готовятся к военным подвигам. Эта поэма имела оглушительный успех у моих сверстников и у знакомых девочек, которые даже в Москве доставали меня просьбами переписать от руки и прислать им в Бийск поэму «Ветеринары»…

Насколько я понял, в редакции центральной газеты мои вирши не произвели столь же сильного впечатления. Однако меня отнюдь не прогнали, а наоборот, пригласили в Голубой зал «Комсомольской правды», где вот-вот должно было начаться очередное собрание литературного объединения, которым руководил известный поэт Владимир Луговской – автор знаменитой «Курсантской венгерки».

Там я и познакомился с таким же, как я, новичком – Володей Солоухиным, тоже парнем в погонах, сержантом полка специального назначения, расквартированного в Кремле. С другими начинающими поэтами: Игорем Кобзевым, Эмкой Манделем (позже он станет известным как Наум Коржавин), Андреем Турковым, рыжеволосой Галиной Шерговой, Андреем Досталем, знойной кавказской красавицей Марэлой Погасбековой, которую много лет спустя под именем Энгельсины воспоет Солоухин в своей повести «Мать-мачеха»…

И вот отворяется дверь – в Голубой зал входит мастер, Владимир Александрович Луговской со «Знаком Почета» в петлице пиджака, штатским орденом, столь непривычным в ту военную пору.

Здесь, забегая вперед, нужно сказать о том, что лит­объединение «Комсомольской правды» было тогда столь популярным, столь важным в литературной жизни столицы, что его охотно посещали не только неофиты вроде меня и Володи Солоухина, но и поэты фронтовой плеяды, чьи

стихи сделались известными именно в войну – многие из них тоже были учениками Луговского и приходили сюда по его зову, а то и просто по зову души.

В этом Голубом зале я впервые увидел и услышал Константина Симонова, Сергея Наровчатова, Михаила Луконина, Семена Гудзенко, Александра Межирова, Алексея Фатьянова, Виктора Урина, Михаила Львова, Ивана Баукова…

Но эти мои воспоминания посвящены именно Сергею Сергеевичу Наровчатову, и я попытаюсь изобразить его таким, каким он был тогда.

Его юношескую стать подчеркивала военная форма: темно-зеленая гимнастерка с портупеей через плечо, синие галифе, офицерские хромовые сапоги. Впрочем, такую же форму носили тогда почти все его сверстники.

Но тут поражало взгляд самое главное: над стоячим воротом гимнастерки с подшитым изнутри обязательным белым подворотничком возвышалась русокудрая голова, очертания которой были поразительно знакомы во всех деталях, а светло-голубые сияющие глаза довершали портрет, который был знаком и дорог всем почитателям русской поэзии с самого начала века…

Ну да, это – Есенин! Новоявленный Есенин. Тоже Сергей. Тоже поэт.

И еще говорят, что они родились в один и тот же день – третьего октября.

Чудом воскресший Есенин. Сергей Есенин в облике фронтовика Великой Отечественной войны!

Конечно же, сам обладатель этой узнаваемой внешности отдавал себе отчет в степени сходства. Может быть, немного гордился этим. Но, можно догадаться, что и тяготился этим немало.

Ведь он был поэтом. А для настоящего поэта нет ничего более страшного, чем быть и слыть чьим-то повторением.

Ему не оставалось ничего иного, как быть самим собой.

 

День Победы в окрестностях Мюнхена

 

Позвонили из Иностранной комиссии Союза писателей.

– Вы приглашены в Германию на конференцию книгоиздателей. Тема – «Новый ландшафт на книжном рынке Европы». В рамках международной ярмарки, 11–12 мая…

– Лейпциг?

– Нет, Мюнхен. Ваш заграничный паспорт в порядке. Недавно вы были во Франции, так что выездная виза еще действует. А вот насчет въезда… – Голос в трубке зазвучал неуверенно. – Придется вам самому наведаться в посольство.

Я удивился.

Обычно все процедуры, касающиеся выезда писателей за границу, наша Иностранная комиссия проделывала сама, быстро и четко. Не зря же в ее аппарате работали бравые молодцы в штатском со следами особой выучки, и такие же вышколенные дамы со следами былой красоты.

Самому идти в посольство за визой?.. Чушь какая-то.

Впрочем, теперь на каждом шагу приходилось сталкиваться с непривычным.

Но когда через несколько дней с загранпаспортом в кармане я притопал на Пресню, на Большую Грузинскую улицу, где находилось посольство Федеративной Республики Германии, мои недоумения развеялись сами собой.

Сквер у посольства был, как на Ходынке, запружен тысячной толпой, которую едва сдерживала цепочка милиционеров. Люди галдели, размахивали паспортами, анкетами, заявлениями. Поднимали на руки плачущих младенцев, плакали сами…

Может быть, это были этнические немцы, потомки колонистов с Украины и Поволжья, приехавших сюда еще при царице Екатерине, натерпевшиеся притеснений от советской власти; может быть, цыгане, которыми всегда владеет охота к перемене мест; а может быть, просто предприимчивый люд, обрадовавшийся тому, что границы приоткрылись и есть шанс воочию взглянуть на белый свет, что там и почем?

Почти на всех разгоряченных и озабоченных лицах прочитывалось внятно: дайте только визу туда, а обратно без надобности, разрази меня гром, если я еще когда-нибудь вернусь в это окаянное отечество мирового пролетариата…

Я хотел уж было повернуться и уйти – да пропади она пропадом, эта книжная ярмарка, как-нибудь обойдутся без меня, – но подстегнул общий азарт.

Придав лицу выражение холодной решимости, я направился к посольскому зданию – извините, Entschuldigung, – стражи у ворот скользнули наметанным взглядом по моему недорогому, но тщательно отутюженному костюму, по положению плеча, как будто слегка оттопыренному кобурой под мышкой, по лысине, выдающей принадлежность к интеллигентным службам, – и пропустили меня внутрь без излишних расспросов.

Через десять минут деловитая фрау, тоже не вдаваясь в расспросы, влепила в мой паспорт визовый листок и прихлопнула его печатью.

 

Вечером позвонил Юрий Эльперин, известный переводчик очень редкой специфики: он переводил книги не с немецкого языка на русский, а наоборот – с русского на немецкий.

Так, например, совсем недавно он перевел на немецкий язык роман Анатолия Рыбакова «Дети Арбата» об ужасах сталинщины, который восвоясях не читал только ленивый, а теперь вот, благодаря Эльперину, его читают и в Германии.

– Саша, – сказал он, – я тоже еду на конференцию по новому ландшафту в Европе. Но я улечу раньше вас: у меня там неотложные дела, так что встретимся уже в Мюнхене…

– Отлично, – обрадовался я тому, что буду на чужбине не столь уж одинок.

– Вообще, учтите, что это мое предложение, – признался он. – Это я сообщил немецким коллегам, что вот у нас наконец-то появились независимые, негосударственные издательства – так сказать, первые ласточки свободного книгоиздания! Я назвал «Пик» как издательство «Апреля» и вас лично как его руководителя…

– Вот спасибо!

– Только не забудьте, пожалуйста, захватить с собою те книги, что вы издали: наиболее актуальные, сенсационные. Нужно будет показать товар лицом…

В моей груди, как принято говорить, что-то оборвалось.

– Юра, послушайте! – взмолился я. – Но ведь мы пока еще не издали ни одной книги! Ни одной… Мы еще только готовим к выпуску несколько названий, идет подготовка текстов, художники малюют обложки. Мы еще не успели и к моему отъезду вряд ли успеем…

– Ну я не знаю, – сказал Эльперин. – Это уже ваши проблемы. Постарайтесь успеть. Как-нибудь выкрутитесь… До встречи в Мюнхене!

 

Пришлось держать срочный совет с коллегами из «Пика», такими же новичками в издательском деле, как и я.

– Нужно взять с собою «Исповедь на заданную тему» Ельцина, – предложил кто-то.

– Но ведь книги еще нет! Только лишь рукопись автора…

– Есть компьютерный набор, верстка. Вполне сойдет!

– А вот в «Интер-Версо» издали книгу Сахарова «Тревога и надежда». Можно просто показать, как образец того, что мы намерены делать. Так сказать – главное направление…

– Хорошо. Что еще?

– Нужно заглянуть в книжные магазины, в газетные киоски. Там уже появились книги независимых издательств…

– Загляну…

Назавтра, с утра пораньше, отправился в поиск.

По счастью, книгу Андрея Сахарова «Тревога и надежда» удалось найти на Новом Арбате. Итак, образец того, что мы намерены делать, – у меня в руках.

А как быть с тем, чего не будем издавать ни в коем случае?..

Поехал на ярмарку в Лужники.

Вот тут-то мне и бросилось в глаза некое издание, которым лихо торговали в ближайшей палатке: это была даже не книга, а что-то вроде газеты, сложенной вчетверо и еще раз вчетверо, чтобы можно было легко засунуть в карман. Несброшюрованные страницы заполнены мелким подслеповатым текстом. Еще там имелись немудрящие картинки и название – «Похождения космической проститутки».

Имени автора не было, адреса издательства тоже не было, как говорится – ни папы, ни мамы, – что меня, впрочем, не удивило.

Это был какой-то новый самиздат, жуткая пародия на то, что еще совсем недавно ходило в машинописных копиях, в списках; то, что передавалось из рук в руки, на одну ночь, что читалось украдкой, под одеялом; то, что находили при обысках, за что сажали в тюрьму, ссылали в тотьмы и потьмы, запирали в психушки… Вы этого хотели? Пожалуйста, теперь вы это имеете вполне свободно: не отнимут, не посадят, с вас десять рублей, кто следующий?..

Из любопытства, а скорей со злости, я купил этот фиговый листок.

Дома попытался прочесть: содержание соответствовало форме. Кто-то хитроумный, хитрожопый решил совместить в одном тексте все жанры бульварного чтива: космическую фантастику, полицейский детектив, откровенную порнуху…

Нет, я не изорвал, не выбросил в унитаз это печатное издание, хотя именно туда ему и была дорога.

Решил взаправду взять эти листки с собою в Мюнхен. Тут был вполне очевидный повод для спора, для дискуссии. Затолкал в чемодан.

 

В шесть тридцать утра к подъезду подкатило заказанное такси. В Шереметьево? Да, в Шереметьево.

Но шофер погнал «Волгу» не к центру, а в обратную сторону, к Луже, к проспекту Вернадского, к Кольцевой, решив, вполне очевидно, дать кругаля…

Заметив мину недоумения на моем лице, усмехнулся:

– Так ведь День Победы! Центр перекрыт, милиция на всех углах. В газетах сообщали заранее… Так что с праздником вас! Небось, воевали?

– Чуть-чуть не успел. Учился в артиллерийской спецшколе, а выпуск состоялся уже после войны, в сорок шестом…

– Все равно поздравляю!

– Вас также.

Да, девятое мая. Самый подходящий день для поездки в Германию, в Мюнхен. Интересно, а как у них отмечают этот день? Впрочем, там, на Западе, кажется, празднуют не девятого, а восьмого…

 

 

Об авторе:

Александр Евсеевич Рекемчук – русский советский писатель, автор нескольких десятков книг художественной и документальной прозы, в том числе «Время летних отпусков», «Скудный материк», «Мальчики», «Старое русло Клязьмы», «Пир в Одессе после холеры», «Мамонты». Награжден правительственными орденами и медалями. Несколько десятилетий вел семинар прозы в Литературном институте имени Горького.

Александр Евсеевич умер в 2017 году. Его творческое наследие ждет исследований специалистов. А мы публикуем несколько произведений из архива писателя.

Рассказать о прочитанном в социальных сетях: