Без меня

Маша БЕКЕТОВА | Проза

Без меня

Я никогда не хотел в грёбаную Германию. В первом классе я подслушал разговор родителей о том, что они собираются подать документы на пэ-эм-жэ, и, догадываясь, что это что-то нехорошее, изо всех сил желал им, чтобы ничего не получилось. Я ненавидел Германию больше всех дворовых врагов и математики. Когда мне было двенадцать, возможность переезда из Днепропетровска превратилась в тяжёлую, надвигающуюся как туча реальность. Что-то там продвинулось с нашими документами, и родители даже узнали название федеральной земли, куда мне грозила ссылка: Северная Рейн-Вестфалия. Отвратительное, длинное, пугающее название. Эта новая схема жизни грозила заглотить всё, что мне было дорого и понятно, всю мою первую компанию ботаников-волшебников, все первые победы и все слова.
Я рано понял, что моя главная и самая крепкая любовь – это слова. Книги являлись моими главными наставниками и родственниками, в то время как родители были прозрачной средой, уплотнявшейся во время воскресных ссор и рассеивающейся по будним дням. Толкиен, Ле Гуин и, конечно, Роулинг были рядом гораздо ощутимее. На их моральные оценки я мог полагаться – в отличие от вечно меняющихся ролями, не устававших преследовать и обвинять друг друга предков. Книги давали мне смелость, способность называть и отличать друг от друга чувства и выход в другие вселенные.
Всё, что я знал тогда о мире, говорило мне о том, что в Германии мне будет житься хуже. Я представлял себя лишённым своей магической способности, не готовя уроков, писать лучшие в классе сочинения. Волшебник без союзников, без силы, в плену у могущественных, равнодушных и вечно воюющих существ, единственная цель которых – кормить его регулярно. Дальше моя фантазия заканчивалась.
В тринадцать я попробовал алкоголь, и он открыл мне новые миры и суперспособности. Одной из лучших его чар была потеря памяти. Мои ботаны-друзья не разделяли моего нового увлечения. Но пиво и вино быстро одарили меня новой компанией – настоящей, дворовой, с иерархиями. Подвешенный язык и способность сочинять неотличимые от реальности байки обеспечили меня ролью вожака. Уезжать от этой тусовки было ещё невозможнее. Я был королём рокеров и отщепенцев. Я знал обо всех всё и ещё немножко больше. Это было драйвовое время.
Трехкомнатная квартира на Петрозаводской улице, 48а с фанерной совковой мебелью, с полками, уставленными банками с консервированными вишнями, и запахом кабачков, обвалянных в муке, падающих в жерло сковороды как бесстрашные пленники, переставали быть реальными, когда я спускался с гитарой во двор. С рокерами родаки становились ещё менее могущественными, чем под влиянием фэнтези. С ними я был сильным и ярким, а шрамы придавали мне загадочности, и вся эта тема с грозящей сбыться Германией казалась детской сказкой, которую придумали предки, чтобы запугать меня. Шрамы были от лезвия. Это была просто игра. Никогда чтобы повредить себя всерьёз. Просто чтобы почувствовать себя живым. Тогда же я начал курить и стал мастером этого дела. Я умел пускать кольца, стрелять сигареты у взрослых, разбирался в марках и знал, где сигареты продавались поштучно. При этом я не переставал читать, но перешёл со сладенького фэнтези на научную фантастику.
Казалось, проклятие переезда развеялось. Я выкурил его из своего тела и судьбы. К пятнадцати годам я был уверен в том, что никогда не уеду. Мы с рокерами часто напивались так, что следующий школьный день в похмельной дрёме проходил легко и безоблачно. Учителя казались слабыми, придурочно прыгающими перед нами шутами. Мне тогда нравилась группа Гражданская Оборона. Под их психоделические песни в кассетном плеере я пропустил те моменты, когда из квартиры исчезали картины, скучный телевизор и какая-то посуда. Этим летом мать не стала закатывать свои вишни, но я и этого не заметил.
Утром седьмого августа они просто положили перед моей тарелкой три билета. Германия. Бонн.
– Что это?
– Мы переезжаем.
В моем похмельном разуме заиграла «Без меня» ГрОба:

На рассвете – без меня
На кассете – без меня

Я представил себя заканчивающим десятый класс, вообразил наши будущие безумные тусовки в этой квартире. Буду жить тут один, стану рок-звездой. А может, сторчусь, пока эти двое будут накоплять свой капитал в Европе и даже не узнают о трагической судьбе юного музыканта.

Без меня – за дверь, без меня – домой
Без меня – теперь, без меня –
Анекдот с бородой навсегда

– грохотал в башке спасительный Егор. Что бы я без него делал в эти дни?
– Ты уснул, что ли, Саш? У тебя неделя, чтобы запаковать свою комнату. И вот эта сумка, смотри, чтобы всё влезло. Только самое необходимое бери! У нас на каждого по одному багажному месту. Всё, что не поместится, можешь раздарить во дворе. Тринадцатого приедет машина забрать хлам. Гитару мы тебе там купим новую.
На слове «гитара» меня резко выбросило на берег мерзкой реальности, которую мне предлагали эти двое.
Они собираются заставить меня ехать с ними.
– Вы охренели?! Я никуда не поеду! Подавитесь своей эмиграцией!
Я никогда не матерился до этого при родителях, и это было захватывающее, освобождающее чувство, похожее на опьянение. Я набрал воздуха, чтобы прокричать что-нибудь ещё, но мать тихо и странно властно сказала:
– Квартира продана. Пятнадцатого заезжают новые жильцы. Тебе негде остаться. Пока тебе нет восемнадцати, решения принимаем мы.

И убегает весь мир
Убегает земля

Спесь властителя рокеров, знающего все тексты наизусть, резко спала с меня, и я увидел себя со стороны — жалкого, сутулого, с крашеными волосами и высоко выбритыми висками, находящегося полностью в распоряжении родителей. Я тогда вообще не понимал, что ими руководило. Но разница между их решительностью и моим яростным бессилием была настолько сокрушительной, что я внезапно стал торговаться.
– Ну пап, ну гитару, пожалуйста. Мне больше ничего не нужно. На ней же автограф Чигракова…
– Твоё дело. У нас три багажных места. Гитара это одно. Будь добр, избавься тогда от остального барахла до субботы.
Следующие дни я оглушённо носил в районную и детскую библиотеки свои любимые книги. Память, обычно равнодушная и гладкая, вырывала фрагменты из нашего района, чтобы поставить их в мозгу нулевым километром. Днепропетровск становился эталоном систем и мер для всех будущих городов. Кирпичная кладка, трамвай «пятёрочка», чипсы в квадратной коробке, детские площадки с облезлыми железными уродцами, песочницы – наши пепельницы. Во дворе я никому не говорил о том, что скоро исчезну. Но для себя я как будто уже исчез. Я представлял, как всё, что у меня есть – школьные успехи несмотря на прогулы и сон на уроках, компания, понимание того, как устроен этот мир – через неделю канет в Лету. И как я, конечно же, не приживусь в этом их идиотском Бонне. Я не знал чёртового немецкого, ни слова. В эти дни самая весёлая и дурашливая часть моей личности откололась и закатилась под диван, а потом её увезла на свалку вместе с мебелью чужая машина, превратив моё детство в хлам.
Переезжали мы на автобусе. Трое суток в пути и всенощное бдение на таможне. Мне кажется, именно в дороге я научился отделяться от своего тела и не принимать участия в происходящем. Очень хотелось курить, но на остановках возле меня постоянно находились родители. И в автобусе мы сидели рядом, поэтому они бы учуяли запах. Впервые у родаков появилось время и чрезвычайное рвение участвовать в моей жизни. Это было абсолютно невыносимо. Я не знал, о чём с ними можно разговаривать. Основной темой была жратва и то, у кого где болит от долгого сидения в автобусе. Через несколько вежливых фраз я, проклиная их про себя, затыкал уши Королём и Шутом:

Мне больно видеть белый свет,
Мне лучше в полной темноте,
Я очень много-много лет
Мечтаю только о еде.

В переносе на нашу автобусную реальность эти давно выученные наизусть куплеты даже веселили меня. О том месте, где нам предстояло оказаться, не было известно ровным счётом ничего. Мы избегали разговоров о будущем. Под тяжёлую музыку я представлял себе, как буду сидеть в рок-барах, трагический, юный, среди иностранцев, и топить своё одиночество в алкогольных напитках, пока не умру молодым от какого-нибудь несчастного случая. И больше никогда не смогу говорить с людьми, ведь единственными носителями моего языка останутся мои жалкие родаки, которые застряли в своём развитии на Высоцком и даже Цоя уже не понимают. Когда я думал о том, что хорошо было бы умереть, эти идеи были скорее картинками, штампами из песен:

Разбежавшись, прыгну со скалы, вот я был, и вот меня не стало.

Но в последующие недели эти картинки не только отвлекали от тухлых будней, но даже как-то вдохновляли. Мне реально хотелось сдохнуть, и мысли об этом приносили кайф.
До Бонна мы не доехали. Как по мне, так лучше бы мы не доехали никуда, но мы оказались в распределительном лагере для беженцев в городе Фридланд в самом центре Германии. Это было жуткое, перенаселённое место с одноэтажными бараками, в одном из которых мы делили кухню и душевые с пятью другими семьями. Около двух месяцев мы с родителями жили в пятнадцатиметровой комнате. Моя постель была на втором уровне двухъярусной металлической кровати. На нижний уровень заселился отец. Напротив отца на одноэтажной койке жила мать. У нас был металлический шкаф, пластиковый стол и четыре уродливых стула. По ночам я долго сидел на опустевшей общей кухне и слушал по кругу ещё дома записанные с радио кассеты со Сплином, Мумий Троллем и Земфирой. Той осенью я впервые обратил внимание на новости. На общей кухне стоял телевизор с двумя русскоязычными каналами, и в начале сентября передавали про то, как в одной школе захватили заложников. Мне было и страшно, и одновременно всё равно. Я часто оставался лежать на своей полке целый день, спускаясь только в туалет и поесть. Курение пришлось свернуть на время столь плотного сожительства с родаками. Они на мое удивление оставили меня в покое до начала языковых курсов и не пилили своим общением.
В нашем подъезде было несколько детей помладше меня, но меня они совсем не интересовали. А взрослые бесили во всех своих проявлениях. Я существовал как водоросль, как прозрачное, невесомое существо, медуза или тень. О том, чтобы убить себя, я не думал серьёзно. Просто представлял себе разные мрачные штуки под Агату Кристи. Но и жизнью это время назвать сложно. Сейчас я бы назвал это время депрессией. Переезд разбил меня, катапультировав из привычной жизни. За несколько дней я перестал быть пятнадцатилетним оболтусом, увлечённым панк-роком и книжками о далёких мирах. Вместо этого я стал каким-то ушибленным дедушкой-отшельником в прыщавом тонком теле. За первые недели я ни разу не посмотрел город, где мы оказались. Мне было просто неинтересно.
Всё изменилось, когда я пошёл на курсы. Наша группа была «молодёжной», это значило, что она объединяла людей с пятнадцати до двадцати семи лет. Уроки немецкого были ежедневными, и ездить на них приходилось в соседний городок на автобусе. Наверное, новая школа и регулярность занятий дали мне какой-то оживляющий толчок, но главным было не это.
Главным был Мехмет. Я до сих пор помню его заразительный яркий хохот, его сияющее простотой и радостью узкое лицо, его шутки, которые он умудрялся травить, не зная немецкого, но улучая такие моменты в уроках, когда всем всё было понятно. Мехмету было девятнадцать, и он со своей открытостью, какой-то совсем книжной смелостью и даже благородством в обращении с учителями и всеми нами моментально стал душой курса. Он не только влился в коллектив, но завертел нашу группу вокруг себя, как вокруг солнца, выстроив компанию так, как ему было комфортно. Но и всем нам, испуганным и пришибленным переездом, становилось рядом с ним спокойно и весело. Казалось, он справляется с переездом лучше всех нас вместе взятых. Будто он только и делал всю жизнь, что переезжал и ржал над собственной безъязыкостью.
Во время длинного обеденного перерыва, который мы быстро начали называть на немецкий манер «паузой», мы зависали на бетонных плитах неподалёку от железнодорожной станции – «банхофа». Я не заметил, как стал ходить со всеми на эти паузы и даже участвовать в кривых, банальных из-за отсутствия общего языка – мы были все из разных стран – но смешных разговорах. Слова оказались для общения не самым главным. Мы играли в карты, бродили по городу, катались по очереди на велике – одном на всех. Я очень хотел приблизиться к Мехмету, стать его лучшим другом, его братом, стать в конце концов им самим. Его яркость, непосредственность, способность быть в моменте, разговаривать, не стесняясь жуткого произношения и отсутствия слов, шутить, доводя окружающих до слёз от хохота – всё это казалось мне полной противоположностью тому, как вёл себя я. Бывший король панков и аутсайдеров стал во Фридланде тихоней без собственных интересов и целей. Но Мехмет просто заражал своей энергией. Я даже решил начать учить турецкий, чтобы подружиться с ним.
По накатанной с детства схеме я записался в городскую библиотеку на улице Фор дэм Валльтор и обнаружил там помимо самоучителей по немецкому и турецкому полку с русскоязычной беллетристикой. Нахватав затрёпанных книжек Акунина, я возвращался в хайм, как мы называли лагерь, и перекатывал языком по нёбу своё первое «мерхаба». Я даже остановился на улице и стал смотреть на октябрьский листопад, на непривычные здания и на низкое немецкое небо. У меня появилась какая-то мотивация рассматривать место, где я оказался.
Мехмета не было на курсах уже дня четыре. Я заметил, что погружаюсь в свою прежнюю медузью тоску, отстраняясь от остальных однокурсников. На выходных я получил свои первые нормальные карманные деньги, «киндергельд», и купил в супермаркете «Норма» дешевого белого вина в тетрапаке, которым мне удалось занять свою субботу и воскресенье. Такая вот норма, усмехался я, куря самокрутки, которые получались у меня всё лучше. Было ещё тепло, и я сидел на плитах у банхофа, пьяный и равнодушный к непонятной стране вокруг, войне родаков дома, своему нежеланию жить.
В понедельник фрау Шульц, директриса языковой школы, зашла в наш кабинет в начале первой пары, и после короткого приветствия сообщила о смерти Мехмета. Он прыгнул с многоэтажки возле вокзала в начале прошлой недели. Я не сразу понял. Славина из Болгарии перевела мне:
– Мехмет убил себя.
Я пялился на серые волосы и перхоть на плечах тёмного жакета фрау Шульц. Тишина в классе зависла так надолго, что казалось, что уже никогда ничего не прозвучит. За окном послышался гул вертолёта. Он пролетал довольно низко, показывая жёлтый бок с надписью «АDAC». Я ещё не знал, что это название автомобильного клуба, как и множества других немецких реалий, и в этот момент в моей голове почему-то заиграло дурацкое «Атас! Пускай запомнят нынче нас!» любимой группы моего отца «Любэ», которую я ненавидел всем сердцем. Потом я подумал, что Мехмет не мог себя убить, что это какое-то недоразумение, очередная отчаянная шутка, которую фрау Шульц просто неправильно поняла, что сейчас он появится в дверном проходе и заржёт, здоровый коняка, и мы загогочем вслед за ним, и фрау Шульц, и училка фрау Маслякофф захихикают в свои бумажные платочки. Наше серое здание зальёт октябрьское косое солнце, и мы будем вечно молодыми и вечно пьяными.
Но проходило время, и никто в дверях не появлялся. До меня медленно доходило: Мехмет не справлялся с переездом. Только по-другому, чем я. Пока я красил губы гуталином и обожал чёрный цвет, он отчаянно дурачился и веселил всех, чтобы не слышать своей боли. Наверное, у него в Турции тоже была компания и любимые непереводимые тексты песен. Может, даже кто-то, кого он любил, может, ласковая лохматая собака или гитара с чьим-нибудь автографом тоже…
Фрау Шульц сказала, что на следующей неделе к нам придёт психолог, и у каждого будет «термин», встреча с ним. Ну, охренеть! Сидеть с каким-то немецким дедушкой Фрейдом и выкладывать ему душу! Как будто это поможет Мехмету, который сейчас лежит в каком-то немецком морге, потухшее солнце, бледный, разделанный немецкими патологоанатомами, словно рыба. Или его маме, фрау Атеши. Я видел её несколько раз – такая же солнечная, скромная и спокойная, в красивейшем платке и плаще. Рыдает, наверное, сейчас дома или пытается разобраться в немецких похоронных агентствах. А мы сидим здесь как болваны, живые полнокровные балбесы, и не знаем, что делать с этой вонючей жизнью. Зубрим неправильные глаголы. Геен – гинг – геганген. Финден – фанд – гефунден. Какой бред. Нужно покурить.
После этой паузы я больше не вернулся на курсы. Не мог смотреть на пустое место Мехмета у окна, под постером, рекламирующим кондомы и склоняющим слово воллен – хотеть. Не мог представить себе никого другого сидящим на этом стуле под дурацким плакатом с огурцом и презервативом.
Через несколько дней нам дали «трансфер», направление на переезд в следующий хайм, на этот раз в той самой Северной Рейн-Вестфалии. Я был рад уехать из Фридланда и начать всё сначала. В Бонне я записался сразу в две библиотеки и на волейбол для беженцев, что быстро дало мне азы немецкого, достаточные для первой работы. Я устроился на почту, где после курсов зарабатывал тупым механическим трудом в добавку к своему «киндергельду». Я яростно захотел жить. Мне казалось, что только таким способом я смогу почтить память о Мехмете: выжить, освоиться, перебороть свой депрессняк, стать взрослым и смочь поддерживать других. Я писал дневники, много играл на гитаре и плакал, пока никто не видит. Выбросил лезвия. Брал в библиотеке диски с немецким роком. „Die Ärzte“ пели мне: «Es ist nicht deine Schuld, dass die Welt ist, wie sie ist, es wär nur deine Schuld, wenn sie so bleibt».1 Первую зарплату я отправил в конверте в нашу языковую школу с письмом, что это для фрау Атеши от друга Мехмета. Через несколько недель письмо вернулось с пометкой, что семья Атеши во Фридланде больше не живёт.

Об авторе

Маша Бекетова родилась в 1989 году в Харькове. Изучала русскую литературу и гендерные исследования в Берлине (Humboldt Universität) и Москве (РГГУ). Публиковалась в сборниках «Haymatlos» и «Нам есть что сказать». Рассказ «Без меня» оказался в числе лучших курса школы литературного мастерства CWS. Живёт в Бранденбурге и пишет диссертацию о миграции ЛГБТ из постсоветских стран.

 

Рассказать о прочитанном в социальных сетях: