Странный вечник.

Калле КАСПЕР | Статья

 

Странный вечник.

Независимый взгляд на три поэмы Дмитрия Бобышева

 

Начну с цитаты: «Кузьминский тогда с Сюзанной Масси (США) собирал питерскую антологию (“ЖИВОЕ ЗЕРКАЛО”): Бродский – Соснора – Горбовский – Кушнер – Кузьминский. “Законного” Бобышева из антологии выбросил (что понятно!) Бродский. И не только из-за Марины Басмановой. В “Новых диалогах с Фаустом” Бобышев задал “матрицу стихов Бродского”. И Бродский – не знаю, сознательно, подсознательно или бессознательно – начал эту матрицу заполнять. – И блистательно представлять! Бобышев понял, что ему… абзац – с популярностью Бродского ему не совладать. И он бросился к Шварцману и в православную церковь – менять “манеру”».

Это короткое воспоминание содержит в себе немало примечательного. Во-первых, мы видим, что есть люди, которые пользуются славой в качестве розог: вот не хочу я, чтобы тебя печатали, и выкину из антологии – пропади ты пропадом, катись к чертовой матери!

Такое непростительно даже из-за конкуренции за женскую благосклонность – поэзия есть поэзия, а юбка есть юбка, и не надо эти две вещи смешивать. Будь мужчиной, признай поражение – или торжествуй победу и относись к творчеству коллеги (конкурента) с уважением. Мелкая мстительность менее всего подходит поэту.

Но, как пишет Слава Лен, за этим стояло еще и другое: Иосиф Бродский начал писать стихи «с матрицы» Бобышева.

Чтобы подтвердить или опровергнуть это смелое утверждение, нужно специальное исследование, которое со временем, думаю, будет ­кем-то осуществлено.

А еще эта реплика должна вызвать интерес как к указанной поэме Бобышева, так и вообще к его творчеству, несправедливо засунутому в темный подвал русской поэзии, притом очевидно, что из-за «юбки».

Так о чем она, поэма, перед текстом которой автор торжественно написал: «М. П. Басмановой посвящаются эти опыты»?

Сюжет ее прост: двое, как будто юноша и девушка, сидят в душной комнате и спорят о том, что открыть – дверь или окно?

 

Открой-ка дверь, здесь душно и темно.

Не лучше ль нам открыть тогда окно?

Там холодно, а я и так дрожу.

Нет, нет, я дверь открыть тебя прошу…

 

Бытовой диалог очень скоро переходит в философский, притом главным предметом его становится зеркало:

 

А ты ответь мне: зеркало – предмет?

Нет, не предмет, но правда о предмете.

Поверхности дает оно объем.

Объему с отражением вдвоем

оно предоставляет заглянуть

до самого конца другому внутрь

и распознать себя…

 

Зеркало рассмотрено в поэме с самых разных сторон: оно порождает вопрос: «из этих одинаковых двоих кто ты, а кто твое изображение?»; оно, оказывается, «левша» (а ведь так!); у него «память коротка» (замечательное наблюдение!); разбившись, оно оставляет после себя осколки – но не только стекла: «А кто, скажи на милость, уберет / истерзанные зеркалом тела?..» Задав этот вопрос, второй собеседник неожиданно уступает в споре: «Ну, хорошо, пойду открою дверь».

Сюжет как будто завершен – ан нет! Во дворе, где, натурально, темно («Что разгляжу – во тьме увижу тьму…»), тоже не обойтись без зеркала! (Хорошая тема для магистерской работы: «Зеркало как предмет и как правда о предмете в поэме Дмитрия Бобышева “Новые диалоги доктора Фауста”»).

 

Не зеркало ль во мраке видишь ты?

Не зеркало ль?

 

Не знаю – тут темно.

 

Ну, значит, это ­все-таки оно.

 

Не знаю, нет, не различить никак,

Но чувствую присутствие чужое…

 

Так, значит, это – зеркало: не мрак,

но пустота, закиданная тьмою,

и я давно разбить ее…

 

Постой!

Мы пустоту прихлопнем пустотой.

А с ней и наши опыты к концу…

Смотри же, как стоят лицом к лицу

Два зеркала. Ничто глядит в ничто.

 

Снова казалось – поэма завершена. Ничто глядит в ничто – чего же боле? И снова нет! Помните: «…И он бросился к Шварцману и в православную церковь»? Т­о-то. Оказывается, за дверью – нечисть, «черный зверь». Первый собеседник давно его ждал, на вопрос, кто же он, отвечает:

 

Он – мышка, но и кошка, но и щель,

куда забилась мышь. Он волк овечек,

и муть со дна кладбищенских ночей,

и вечный странник, но и странный вечник…

 

К счастью, герой находит, как от «зверя» защититься: «Ты вспомни церкви среднерусских мест…». Казалось, герои вот-вот станут на колени и начнут молиться, но тут христианский пафос, неожиданно появившийся, вновь исчезает, освобождая место нормальному, человеческому, экзистенциальному чувству:

 

И мы. Одни. В неосвещенном? Мире.

 

Ну, хорошо. Открой тогда окно.

Открой окно. Открой его пошире.

Таков конец поэмы – поэмы легкой, изящной, почти бестелесной и весьма музыкальной – интересно было бы послушать радиоспектакль по ней.

В малознакомом мне русском литературоведении я ­как-то наткнулся на выражение «звукопись», меня ужаснувшее. Не знаю, кто его придумал, но человек этот, что для меня ясно, ничего не понимает в поэзии. Стихи вообще не пишут, их только записывают – записывают, когда они готовы. В какой именно области мозга они рождаются, затрудняюсь сказать, но, где бы это ни происходило, звуки и значения рождаются одновременно, так что назвать весь процесс можно музыкально-­стихотворным.

Конечно, бывают авторы (их даже весьма много), которые именно что пишут стихи, иные даже прямо за столом, и при этом, возможно, обращают внимание и на «звукопись»… Только это не поэзия. Бобышев, во всяком случае, к такого рода «поэтам» не принадлежит.

Если бы не притязание христианства на абсолютную истину, если бы не его агрессивность по отношению к другим вероисповеданиям, прежде всего к античному, жестоко уничтоженному вместе со всей античной культурой – литературой, искусством, философией, театром, оно могло бы быть довольно симпатичной религией, ведь его главная история о человеке, или, как думают сами христиане, Боге, который пожертвовал собой ради спасения других, прекрасна, так же как прекрасна немного нелепая, но все же вдохновившая многих великих художников сказка о непорочном зачатии, вернее о женщине, сохранившей вечную добродетель. Однако подростковая непоколебимая уверенность в своей правоте, сопровождавшаяся психологическим, а иногда и физическим террором, имевшим цель подчинить всех жителей некой территории своей доктрине, дискредитировала христианство, и, после того, как великие личности Возрождения и Просвещения, от Боккаччо до Вольтера, сбросив узы страха, унизили церковь за ее лживость, вера отступила, ныне деградировав во флаг государственных интересов, как мы видим на примере России.

Среди привлекательных черт христианской религии особенно выделяется призыв покаяться. Покаяние – главная тема еще одной поэмы Дмитрия Бобышева (всего их у него двенадцать), «Небесное в земном». Поэма откровенно автобиографическая: события, в ней разворачивающиеся, подтверждены многочисленными свидетельствами со стороны, прочитать которые можно в любом бульварном журнале (только стоит ли?).

Было бы логично предположить, что лирический герой Бобышева попытается сломать этот, как мы установили, несправедливый стереотип, чтобы представить случившееся в выгодном для себя свете, но этого не происходит: герой действительно берет вину на себя, этим положительно отличаясь от разгневанного, эгоистичного конкурента.

Поэма начинается с отчаянного крика:

 

Не покидай меня, не покидай…

 

Заданный как тема, этот крик продолжает свой путь в вариациях:

Не покидай и не дели свой путь

на два пути – судьбы и сердца,

где в трещину меж них и не взглянуть…

 

Параллельно возникает другая, мрачная, тема, указывающая на темную сторону нашего земного существования – ту, которая в образе «черного человека» сопровождает нас от колыбели до могилы:

 

Однако, знаю, будет день измен…

 

И это не просто слова, потому что:

 

Тот новогодний поворот винта,

когда уже не флирт с огнем, не шалость

с горящей занавеской, но когда

вся жизнь моя решалась.

 

«Вся жизнь моя решалась…» – ключевая фраза поэмы, раскрывающая ту драму, которая бушует в душе автора. И действительно, если еще раз вспомнить рассказ Славы Лена о том, как стихи «законного» Бобышева были выкинуты из антологии (зная о тех трудностях, которые возникали при попытках издать сборник стихов в США), можно сказать – да, решалась.

Несколько строф, думаю, вообще не требуют комментариев, настолько откровенен автор:

 

Тогда с тогда еще чужой невестой

шатался я, повеса всем известный,

по льду залива со свечой в руке,

и брезжил поцелуй невдалеке.

 

И думал он в плену шальных иллюзий:

страсть оправдает все в таком союзе,

все сокрушит; кружилась голова,

слов не было. Какие там слова!

 

Казалось бы, искренне – значит банально, но из банальности прорезывается образ:

 

Вы двое, обрученные, явились

(а может, обреченные?), и вились

вкруг нас двоих и в твист плелись, картинно

запутываясь, ленты серпантина…

 

Помните, в предыдущей поэме «вечный странник» превращается в «странного вечника»? Вот и здесь «обрученные» становятся «обреченными».

Язык – главный предмет опытов Бобышева, он весь в нем, живет жизнью языка и именно из него черпает образы.

Бобышева обычно характеризуют как одного из «сирот» Анны Ахматовой (вместе с Бродским, Анатолием Найманом и Евгением Рейном) – но, на самом деле, если у него и есть поэтическая «мать», то это Марина Цветаева.

Далее поэма освобождается из оков сюжета, обретая поэтическую широту: «Нет пути от меня, нет пути для тебя, нет дорог! <…> Если был он, тот путь, то его уж давно завели / повороты небес и неровности, сбивы земли… <…> Нет, был путь, был же путь, но мой поезд, как нож, / разрывая разлуку, проткнул заодно твою ложь».

Если творчество Бродского рождается от ума – он автор остроумный, то стихия Бобышева – чувство, сильное поэтическое чувство, можно даже сказать, поэтическая страсть:

 

… голова закатилась, разбросаны в стороны руки –

как бешеный бык этот бешеный бег центрифуги

стучит нет гудит нет ревет разрастается гром

черно-­красного цвета, шипящий сухим серебром.

 

Сотрясает основы и жизнь мою мощно трясет

сотрясает как стебель судьбу ухватив за хребет…

И ломлюсь напрямик, и не выбраться мне из кольца,

и СУДЬБА – ЭТО СТРАСТЬ, только понятая ДО КОНЦА…

Отчаянье, проявившееся в первых же строках поэмы, со временем превращается в безысходность:

 

Есть светлый свет, …

 

Он, веселясь, его раскокал,

и лопнул плод, остался цоколь,

не развинтить уже патрон:

края, как бритвы – только тронь!

 

Кажется, на этом можно закончить – обычно таким аккордом заканчиваются драмы. Но, как и в «Новых диалогах», до конца далеко! Неожиданно поэма переходит в иную плоскость – небесную:

 

…А это что там? Милый Скит –

лопатка конская блестит,

по небу порскает Лисица,

и дивная дневная птица

летит, спасаясь от Орла,

но ранит Лебедя стрела.

И, принужден склоненьем ночи,

склоняет шею он за рощи…

Но где ж охотник? Вот и он!

 

Это выпорхнул, выпорхнул вверх в небосклон Орион.

 

Напомню, поэма называется «Небесное в земном» – и это так, Бобышев, не ограничиваясь «земным», придает произведению другое измерение: он выводит банальную историю о любовном треугольнике на «небесный» уровень.

Не будем пересказывать все переживания героя, оставим ­что-то и читателю, в существование которого, кстати, Бобышев, оставаясь искренним до конца… не верит:

Читатель? Нет. На то надежды мало.

Пути иные там подведены.

 

Но это и неважно, потому что:

 

Итак, во тьме сердечного обвала

один лишь есть – Вниматель Тишины,

к Нему мое молчание взывало!

 

Герои опер Джузеппе Верди тоже часто взывают к «Нему», тоже каются, а иногда и… прощают. «Perdono tutti», – поет разоблаченным заговорщикам в «Эрнани» король Карлос, только что ставший императором Карлом V.

Прощение – явление еще более редкое, чем покаяние, на это мало кто способен. В позднем стихотворении «Прощай и здравствуй» Бобышев возвысится до прощения, обращаясь к «Иосифу», он, еще раз попросив прощения у него, продолжает: «Прощаю вражество твоё. Прощай, / достаточно ли нам тысячелетья, / чтоб разминуться?»

Великодушие – важная черта личности Бобышева.

Годы создания «Небесного в земном» Бобышевым обозначены: 1965–1970 гг.

Третья поэма, о которой автор этой статьи хочет сказать несколько слов, написана заметно позже, и на двух континентах: Ленинград, 1977 г. – Милуоки, 1981 г.

Это – «Русские терцины».

Бобышев повзрослел, можно сказать, созрел, и его интерес перемещается с лирики на эпику и с любовных чувств на Историю.

И вот она проходит перед нашими глазами – история России.

Но сперва два слова о форме. Терцины – понятно каждому – Данте; но у Данте повествование протекает плавно, прерываясь лишь в конце каждой длинной главы; Бобышев разнообразил форму, его «главы» короткие, ровно десять строк каждая, и десятая – как бы мост к следующей главе:

 

…Но, чтобы смастерился емкий стих,

пора готовить выход, как у Данта.

Есть девять строк. Все высказано в них.

А на десятой – поворот: КУДА-ТО…

 

Вот эти «повороты» ведут Димитрия – так обозначен герой (как Марсель у Пруста) – из одной эпохи в другую, но не хронологически, а по ассоциациям, возникающим в сознании – или подсознании – автора. На самом деле, «Русские терцины» – это и есть «поток сознания», метод, элементы которого можно встретить и в ранних поэмах Бобышева; здесь он доведен до абсолюта.

Кого и чего только нет в этом сочинении: тут и «колхозно-­гарнизонный» СССР, и «Государыня на бале», и «батька Сталин», и «диссидентствующий» Беня Крик, и Мережковский, и Блок… и… и…

 

Поэзия была как волшебство.

Поэты слыли ­чем-то вроде солнец,

слепительно влюблялись, кто в кого:

в прекрасных незнакомок, в тьму поклонниц,

в Любашу Менделееву, увы…

 

Но это не просто сплетня – как и в предыдущей поэме, личное и здесь переходит в поэтическое:

 

Злом любовались – всласть. И все ж неплохо

посеребрили век…

 

«Посеребрили век» – как «странный вечник» – еще один пример словотворчества – метода, придающего поэзии Бобышева особую оригинальность. Вот и главу, представляющую собой ныне такую модную «параллельную историю»:

 

Когда бы Волга в Балтику текла,

тогда, предположительно, иначе

сложились бы все русские дела.

Наверное, заполонили б наши

Европу. Но и немец бы успел

Россию взять – до Октября, чуть раньше…

А то и – католический удел,

на радость Чаадаеву, навеки…

 

он завершает глаголом, которого раньше в русском языке не было:

 

Тогда бы турок не задарданел.

 

Россия, можно быть уверенным, предмет раздумий Бобышева в течение долгих лет. Особенно остро он переживает ту эпоху, в которой ему довелось родиться и долгое время жить – СССР:

 

Культ силы есть. Но нет былой культуры –

империя при том теряет смысл.

Зато и подданные злы и хмуры:

за все про все – в карманах ни шиша.

И лишь орут, поддавши политуры:

«Мы всех сильнее! И – гуляй душа!»

 

Одна реплика Бобышева оказалась к моменту написания этой статьи (лето 2022‑го) провидческой:

 

Приятно сознавать, как мы опасны.

И горько говорить: «Я ж говорил!..»

 

Мучительно размышляя над тем, почему история его страны настолько трагична, Бобышев приходит к метким, иногда ­прямо-таки афористичным заключениям:

 

Как труд умеет очернить субботу,

так вот и мы – что толку, что сильны?

Злоравенство, небратство, лжесвободу

мы взяли сдуру лозунгом страны.

Вторую часть поэмы (итого их три) можно назвать экскурсией по произведениям русских классиков, а также по антологии русской мысли и русским крылатым выражениям. Упоминаются «Вехи» и «Из глубины», де Кюстин и Белинков, Чичиков и «красота, спасающая мир», Федоров и Державин («Бог»), русский язык консерваторов (Шишков) и новаторов (Пушкин), «Слово о полку Игореве», которое умолкло «у Серафима в Саровских лесах». Строка Анны Ахматовой «А в Оптиной мне больше не бывать»… приводит к Константину Леонтьеву, который провел в этом поселке свои последние годы. Достоевский встречается в тексте несколько раз: «Порастравил нам душу (или дух?) / и дальше растравляет – Достоевский: /– А ­старец-то его того, протух… / Что тут? Намек? – Так и Россия, дескать?»

Мне «Русские терцины» немного напоминают другую поэму, Homo ludens («Играющий человек», 1973 г.) старшего коллеги и друга Бобыщева – Юрия Иваска, тоже написанную в стиле «потока сознания» (но не подсознания; Иваск рассудочнее Бобышева). Вот пример из этой поэмы:

 

Не для поэзии лихие беды.

Уже не выдох и не вздох, а крик.

– Что прошлое: татары, ляхи, шведы,

– Что разгоняющий казачий рык,

– Рылеевы в петле, на Волге голод…

Пронизывающий полярный холод:

Десятилетия-века Чеки.

 

Разница между двумя произведениями в первую очередь в том, что поэма Бобышева более компактная – она посвящена России и только России, в то время как Иваск, в автобиографическом ключе начав с родных краев, потом переходит к самым разным местам, где побывал. Отличается и словарный запас: если у Иваска он хоть и довольно богатый, но, скажем так, «общелитературный», то Бобышев, «бросившись» в православную церковь, так углубился в ее таинства, что в итоге придал своему слогу звучание, напоминающее мне лекции по «старославянскому языку», как этот предмет назывался в советском университете. Произведения Бобышева поэтому легко узнаваемы – настолько своеобразен его язык.

Бобышев также эмоциональнее и язвительнее Иваска, но, несмотря на все различия, в главном, в манере повествования, есть сходство между этими двумя произведениями, а именно: жанр обоих можно определить как поэму-эссе, то есть такого рода текст, в котором развитию подлежит не внешняя канва событий, а внутренняя – размышления автора.

Я всегда считал, что долг интеллектуала – не хвалить родину, а указывать на ее застарелые беды, при возможности – высмеивать, порицать, доводить до абсурда. И именно это в «Русских терцинах» делает Бобышев. Его угнетает отсталость России, отгородившей себя от прочего мира:

Почтовый ящик. Нет, не на стене,

а многостенный, тысячеколонный,

с охраной – от обычного втройне.

Какие там сгнивают миллионы!

Пустить бы на «портянки для ребят»,

но нет. Запрет. И лозунг намалеван

«ЗА БДИТЕЛЬНОСТЬ!». Секретно все подряд:

журнал из-за границы; марка стали.

Успехи техники. Партаппарат.

А ­самый-то секрет – КАК МЫ ОТСТАЛИ.

 

И далее:

 

Из двери деревянного острога

главу просунул Государствозавр:

глядит, а там Европа-­недотрога.

Скумекал все. И деву Польшу взял.

 

 

Есть один момент, который меня всегда удивлял: что русские считают Америку (США) Карфагеном (сами они, значит, Третий Рим). «Америка – известно, Карфаген», – пишет и Бобышев. Но ведь на самом деле все наоборот! США, может, и не Третий Рим, но, что очевидно, воображает себя потомком Рима. Это немного смешно (как и претензии России), но, объективно судя, у США больше прав на такое самоутверждение: как и в Риме, за основу в этой стране взят Закон…

Высмеивать – хорошо, но ведь надо иметь и «положительный план». В чем он состоит для Бобышева, в чем проявляется его, высокопарно говоря, пафос? Это нетрудно выявить, ибо он свое кредо выражает откровенно:

 

Земля на Красной площади круглей,

а если смел, то и поступок выше.

Треть миллиарда ­все-таки людей,

но только семь из них сумели, вышли.

 

Гражданское мужество – вот что ценит Бобышев, поведя стих от Осипа Мандельштама к Наталье Горбаневской и ее товарищам. И еще – свободу. Нет ничего дороже свободы, поняли мы все, избавившись от Советского Союза – и, увы, начали строить новую тюрьму.

Но этого Бобышев, когда заканчивал поэму, еще не знал.

 

И ежели я не увижу боле,

как говорится, до скончанья дней

картофельного в мокрых комьях поля,

сарай, платформу в лужах и вокзал –

ну что ж, пускай. Предпочитаю волю.

Умру зато – свободным. Я сказал.

 

Присоединяюсь.

В конце принято возвращаться кратко к началу; поступлю так и я: «“Законного” Бобышева из антологии выбросил (что понятно!) Бродский», – написал Слава Лен в своих мемуарах.

С тех пор прошло более полувека, и можно уже с уверенностью сказать, что, несмотря на все старания ревнивого нобелианта, из русской поэзии ему Дмитрия Бобышева выбросить не удалось – «странный вечник» там, стоит крепко, не менее крепко, чем сам Бродский (а то и крепче), и никуда уже из нее не денется.

 

Об авторе:

Поэт, прозаик и драматург. Родился в 1952 году в Таллине в семье юристов. Окончил отделение русской филологии Тартуского университета и Высшие курсы сценаристов и режиссеров в Москве. Автор нескольких романов, в том числе эпопеи «Буриданы» в восьми томах (премия Таммсааре), пяти сборников стихов на эстонском и одного на русском (под гетеронимом Алессио Гаспари). Публиковался в журналах «Новый мир», «Нева», «Волга». Лауреат премии журнала «Звезда» 2005 и 2017 годов. Роман «Чудо», написанный по-русски, вошел в длинный список последнего «Русского Букера» (2017) и в тройку финалистов премии Гоголя (2019).

Рассказать о прочитанном в социальных сетях: